class="p1">— Понял, всё понял, — сказал Юрий Иванович и протянул мне руку. 
Я встал, пожал ему руку, взял сумку и пошёл к двери.
 — Заходи к нам, — сказал он. — Пожалуйста! Пока у неё пройдёт… это… искажение.
 — Полгода, — сказал я. — Простите, нет. Забудьте. Да, и вот. Тот ваш человек, который важный… Просил, чтоб вы ему больше не звонили? Да? Так он сам вам позвонит. Буквально на днях.
 — Точно? — спросил Ткачук.
 — Откуда я знаю. Это же он решил, а не я.
 И я вышел. Цветы на оконном окне площадки совсем пожелтели. По стенам вокруг квартиры Ткачуков выступил иней — какой-то противно-серый, словно цементная пыль. Проще было написать коряво: «дух был тут». Лифт не работал.
 Я спускался с одиннадцатого на первый по неудобным пролётам, и колено мое стенало.
 Город становился всё ближе, а я всё ниже…
 Она ждала меня в подъезде. В холодном, бетонном, светлом — ходила туда-сюда по вестибюлю, между лифтами и почтовыми ящиками, как гиена по вольеру.
 — Зачем ты согласился? — спросила она, едва меня завидев. — Зачем пришёл? Зачем всё это? Теперь он знает… Чтоб ты сдох…
 — Эти слова бессильные, — буркнул я себе под нос. — На пса уроки. Ну, вы сами всё знали, и ведь с самого начала… — сказал ей я, достаточно громко.
 Мы поменялись местами, обходя друг друга словно дуэлянты.
 Она несколько раз нажала на кнопку вызова — откликнулся, и явился спустя пару-тройку минут, грузовой лифт. В подъезде всё ещё было очень холодно, я шмыгнул носом и сделал шаг к выходу.
 Она придержала створки лифта, вошла внутрь, посмотрела на меня. На сумку.
 — Сучонок, — прошипела она. — Тобой займутся… я людей знаю, кровью умоешься, падла.
 — Не помогут погоны, — рассердился я. — Никто тебе не поможет, дура. Сказала бы за дитё спасибо, коза патлатая.
 — Да нахрен надо, — бесцветно просипела баба и чем-то в меня бросила, лёгким. Лифт закрылся, взвыл мотор — и она вознеслась на свой одиннадцатый.
 — Ну, конечно же, — буркнул я. — Шаманы-цыганы, алкоголики…
 На полу подъезда, между мною и лифтом, лежали карты. Такие подкладывают под порог местные пифии, когда хотят подгадить: семёрка, шестёрка, туз. Чёрная масть, удар судьбы. Аматорство…
 Светофор на перекрёстке не работал. Я подождал, как водится: попутного ветра, доброго слова — ну, на крайний случай, знака. Слева от меня улица круто уходила вниз, я мог бы зайти к Валику, он жил на ней, чуть ниже, в таком же сером кирпичном доме, что и я, только окнами в овраг. Мог уехать в центр… встретить кого-нибудь интересного или опасного, но в руках у меня была сумка, в ней заботливо упакованная коробка, и я выбрал известный путь — мимо черным-чёрного светофора вниз, через сквер и вверх по лестнице, мимо рынка — домой.
 В Чаловском саду всё ещё работал фонтан, последние жёлтые листья крутились в зеленоватой пене. Кроме них в воде мелькало ещё что-то, я подошёл ближе… Хрустнул орех под моим ботинком.
 Город поиграл со мной в вечность на втором же шаге. Мелькнули глинистые склоны яра, дереза, сосны. Потом тропки окрепли, проступили просеками и колеями, битым шляхом, затем явилась брусчатка, тротуары из жёлтого кирпича. Поднялись этажами дома, в два и три ряда. Далеко-далеко, играя звонкой медью, запела труба… И колокол откликнулся, так радостно и беспечально, а река молчала, и гуси не тревожили покой границы снов. Закаты и восходы пронеслись беззвучно, а с ними липы и каштаны, герань и сирень, пасти подъездов, неметенные аллеи, фасады и ограды, раскрасневшиеся от осеннего виноградия. Пахнуло сундучно, но не затхло: мелом, пыльным бархатом, свежей выпечкой и добрым холстом и ещё чем-то сладостным: глазурью с ромовой бабы — немного сказочно и провинциально одновременно. Духота и прохлада, сырость погребная и полуденный жар. И яблочный дух, и флоксы, и солнечные пятна по аллейке — ничего не враньё, все по-настоящему, никак иначе — вечно.
 — A ти як знаеш?[63] — спросила немолодая женщина с серой птицей на плече.
 — Не скажу, — вяло ответил я, наблюдая окрестный город.
 — Либонь, хтiв глянутu у поточок?[64] — поинтересовалась она и плотнее укутала плечи и голову чёрной шалью.
 — Й спалити лавровый листочок, — грустно сказал я. — От тiльки не цвiтe вже лавр, й поточок всох.
 — Ця iстина не край, — ответила она. — Обiйстя, кров й притулок бувають ще на наиiм шлясi, хоча й нечасто. Може, все ж подивишся у воду?
 — Нема що дати, й що запитати… — сознался я. — Iншим разом все можливо[65].
 — Глупым словам — глупое ухо, — сказала птица презрительно.
 — У вас недобрий авгур, — заметил я хозяйке этой серости. — Нельзя же так, с напрыга. Время и место ведь… Ты, смотрю, забыла их совсем, — обратился к пернатой я. — Вид твой мне знаком, приду — раскрошу, так и знай.
 — Не кожен день бува iнший раз[66], — раздумчиво сказала женщина и посмотрела на меня очень синими глазами, пронзительно.
 — Добре, хай буде, — согласился я. — Дам дещицю, трохи взнаю — так?
 — Хм… — сказала женщина. — Toбi, синку, треба щастя, бо наук moбi замало[67].
 — От, свята правда, — обрадовался я. — Вчиш його вчиш… а все не те. Самi ciнуси, префiкси та котангенс… — И я подошёл к источнику, на самом деле фонтану посередине сквера. — Як жеж його?[68] А… хакс пакс гракс, — сказал я и перевернул руку над водой. С ладони в источник упал ключ, тот самый, от Шоколадницы из Бреслау.
 И метнулось ко мне из вод тёмных и весёлых нечто красное, круглое, мелкое.
 — Гракс! — не выдержала серая птица. — Позорное шутовство! Фиглярство! Пст!
 — Смотри, кто у меня тут, — ответил я. — Мышь! Хочешь? Ешь…
 Хищница не выдержала, потопталась по плечу женщины, затем развернула крылья, перескочила на руку и оттуда атаковала шустро улепетывающего в листья красного зверька.
 — Постой! — кричала птица, яростно щёлкая клювом. — Стой, дрянь! Остановись, волею высших! Должна съесть тебя!
 — Отстань, чучело! — храбро отвечала мышь, пошуршала и скрылась.
 Осовевшее пернатое яростно запрыгало по возвращающимся в нынешний, катящийся к вечеру день, плитам на аллее.
 — Я запомнила тебя! — ухала сова. — Я запомнила твою… твоё… твой хвост! Ухух!
 — Наелась мух, — прокомментировал я.
 — Хвацько перекинув… Й не чекала на таке[69], — сказала женщина.
 Сова, совершенно не стесняясь присутствующих, порхала по скверу и заглядывала в разные щели и норы то одним, то другим глазом. Дети верещали… Лаяла чья-то болонка.
 — Приходь ще гратися з нею, — предложила та, которую именовали некогда Пронойей. — Бо ж весело! Й не плач, птахи — то духи,