Начиная с ранних стихов и через все творчество проходит загадка бытия Книги. Сам поэт, как известно, из двух названий для своего первого сборника – “Раковина” или “Камень” – выбрал последнее. Раковина – это полая книжная обложка, субстанциональная “ложь”. Она еще без жемчужины, ночь постранично наполняет ее содержанием:
И хрупкой раковины стены, –Как нежилого сердца дом,-Наполнишь шепотами пены,Туманом, ветром и дождем…
(I, 69)
Еще не кумир внутри горы, но уже пещера, в которую нужно войти и оживить, прообраз звучащего, устного повествования, вливающегося в раковину уха. Из двух видов слова – устного и письменного – Мандельштам, поколебавшись, избирает закрепленное на камне. Камень – такой дом (и том), на котором вырезаны письмена. Это и керамические (глиняные) таблички с клинописью, над расшифровкой которых трудится друг Мандельштама Владимир Шилейко. И надгробья всех времен и народов. И самое дорогое – скрижали Завета, “декалог”, ниспосланный Иеговой пророку Моисею. Но юный восемнадцатилетний поэт уже противится пророческой участи:
Мне стало страшно жизнь отжить –И с дерева, как лист, отпрянуть,И ничего не полюбить,И безымянным камнем кануть;И в пустоте, как на кресте,Живую душу распиная,Как Моисей на высоте,Исчезнуть в облаке Синая.И я слежу – со всем живымМеня связующие нити,И бытия узорный дымНа мраморной сличаю плите;И содроганья теплых птицУлавливаю через сети,И с истлевающих страницПритягиваю прах столетий.
‹1910› (I, 54)
Первые две строфы – антитеза, сопротивление, то, чему не хочет подражать поэт и чего он страшится. Третья и четвертая строфы содержат желаемую программу действий, манифест (правда, никогда не публиковавшийся автором), вполне совпадающий с центральным символом “Утра акмеизма” – камнем. Поэт начинает свой путь и не хочет остаться безымянным, утонуть, он должен обрести голос. Но почему отвергнут Моисей, чьи деяния самим автором приравнены к жертве Христа? Ведь косноязычный пророк и автор Пятикнижья оставил после себя Книгу книг, прошедшую сквозь века? Потому что горняя высь, космическая пустота внушают поэту страх: “Я чувствую непобедимый страх / В присутствии таинственных высот…” (I, 74).
В его одомашненном поэтологическом обиходе в эту устрашающую высотность будут вовлечены на равных правах Ветхий и Новый Завет, “хаос иудейский” и рабское, несвободное понимание Христа: “Христианское искусство всегда действие, основанное на великой идее искупления. Это бесконечно разнообразное в своих проявлениях “подражание Христу”, вечное возвращение к единственному творческому акту, положившему начало нашей исторической эре. Христианское искусство свободно. Это в полном смысле этого слова “искусство ради искусства”. Никакая необходимость, даже самая высокая, не омрачает его светлой внутренней свободы, ибо прообраз его, то, чему оно подражает, есть само искупление мира Христом. Итак, не жертва, не искупление в искусстве, а свободное и радостное подражание Христу – вот краеугольный камень христианской эстетики. Искусство не может быть жертвой, ибо она уже совершилась, не может быть искуплением, ибо мир вместе с художником уже искуплен, – что же остается? Радостное богообщение, как бы игра отца с детьми, жмурки и прятки духа!” (I, 202).
Поль Валери говорил о Малларме: “Он думал, что мир был создан ради прекрасной книги и что абсолютная поэзия есть завершение его”. Такой пантекстуализм и культ Книги свойственен и русским поэтам. На протяжении отпущенных ему тридцати лет стихотворства Мандельштам с невероятной последовательностью создает свой нерукотворный памятник – Книгу.
Хлебников предрекал уход старых великих Книг человечества, уступающих место новой:
Я видел, что черные Веды,Коран и ЕвангелиеИ в шелковых доскахКниги монголов ‹…›Сложили костерИ сами легли на него –Белые вдовы в облаке дыма скрывались –Чтобы ускорить приходКниги единой,Чьи страницы – большие моря,Что трепещут крылами бабочки синей,А шелковинка-закладка,Где остановился взором читатель, –Реки великие синим потоком ‹…›Род человечества – книги читатель,А на обложке – надпись творца,Имя мое – письмена голубые.
(“Азы из узы”; V, 67-68)
Новый вольный человек (личность, “Я”, “Аз”) освобождается из цепей рабства жертвоприношением, которое делают сами Книги, указуя путь земному творцу, огненному Прометею, выходящему из уз очеловеченной мировой азбуки. Мандельштаму присуще иное горение, но его метафоры не менее внушительны. Как и у Хлебникова, у него книги-кумиры выступают в обличье всех мировых религий. Читателю предъявляется лишь одно требование – он должен быть свободен. Это та самая “полная свобода”, о которой говорил Мандельштаму Пастернак, добавляя, что она была присуща и Хлебникову, а сам он к ней не готов. И Хлебников, и Мандельштам отстаивают единство книги. Поль Бурже писал: “Стиль декаданс начинается там, где единство книги распадается, чтобы уступить место независимости страницы, где страница распадается, чтобы уступить место независимости фразы, а фраза – чтобы уступить место независимости слова”.
Самая ранняя, 1909 года, ипостась книжных кумиров Мандельштама – лары, древнеримские божества, охранявшие домашний очаг и семью:
Есть целомудренные чары –Высокий лад, глубокий мир,Далеко от эфирных лирМной установленные лары.У тщательно обмытых нишВ часы внимательных закатовЯ слушаю моих пенатовВсегда восторженную тишь.Какой игрушечный удел,Какие робкие законыПриказывает торс точеныйИ холод этих хрупких тел!Иных богов не надо славить:Они как равные с тобой,И, осторожною рукой,Позволено их переставить.
(I, 35-36)
Близкие и равные обитатели поэтического дома – тома книг, почтительно переставляемые благодарным читателем. Восторженную тишь источают ниши книжных полок. Именно “лары”-книги объясняют связь “ожерелий жира” с “жиром чайки” и гутенберговской печатью: греч. laros – это “чайка”. В стихотворении 1910 года Мандельштам описывает чтение книги как маринистическую картину, где “морская гостья”-чайка шелестит в полете крыльями, как страницами, волны передают приливы и отливы строк и ритма чтения, а лодка раскрывает парус подобно тому, как открывается книга:
И лодка, волнами шурша,Как листьями,- уже далеко,И, принимая ветер рока,Раскрыла парус свой душа.
(I, 234)
Книга как бабочка и мусульманское божество Корана описана в одном из “восьмистиший”:
О бабочка, о мусульманка,В разрезанном саване вся,-Жизняночка и умиранка,Такая большая – сия!С большими усами кусаваУшла с головою в бурнус.О флагом развернутый саван,Сложи свои крылья – боюсь!
(III, 77)
Анатомию этого стихотворения подчеркивает почти утраченный ныне процесс обязательного разрезания страниц тома (греч. anatome – “рассечение”). Дейксис задан обращением “татарского мурзы” русской поэзии Державина к душе в стихотворении “Ласточка”: “Душа моя! Гостья ты мира: / Не ты ли перната сия?”. Раскрытая книга подобна бабочке, ее усы – отброшенные вверх “шелковинки”-закладки. Бурнус – обложка. Она живет и умирает сама, открываясь и закрываясь, и вовлекает в этот процесс читателей. Сияние разверзнутой бездны. И в этой устрашающей книжности опять подспудно сошлись имена Державина и Хлебникова, как и в центральном образе мандельштамовской Библиотеки – в его “Грифельной оде”. “Ода” по-гейневски воспевает “записную книжку” человечества – Библию.
Первоисточником человеческой культуры, родной крепью высится вертикальный, естественно раскрытый срез горы. Премудрость этого глобального образования вобрала в себя все истоки людских вер, подобно Айя-Софии, храму, впитавшему эллинские, римские, христианские и мусульманские каменные основания. Грандиозная книга-гора представляет изумленному человеку исходный природно-цивилизационный конгломерат. Текстура прослоек откликается геологической, музыкальной, астрономической, метео- и архитектурной упоминательной клавиатурой, что и составляет позвоночный хребет “Грифельной оды”, ее многовековой окликательный мануал. Нелинейная семантика книжных строк, как и слоистость каменных обнажений горных пород, выявляет структурную неоднородность – тектонические сдвиги, разрывы и метаморфизм. Мы сталкиваемся со своеобразным языковым каротажем. Стратиграфию горы в поэзии выражает простой и понятный знак – % . Война, смерть неимоверно повышают количество “кремневых гор осечек”; “страх” и “сдвиг” увеличивают процент павших. У Хлебникова: