Вот почти наугад взятый пример той необычной манеры, в которой описываются убийства и прочие вещи. Сергей (ему лет 13-14) много дней (недель?) отсутствовал и наконец позвонил в дверь своего дома (Здесь и далее в статье «...» означает пропуск в цитируемом тексте. – И.М.) :
«— Кто там? — спросил за дверью женский голос.
— Мама, это я, — ответил Сережа.
Дверь открыли, и Сережа сразу же бросился на шею стоявшей на пороге невысокой блондинке:
— Мамочка! Мама!
— Сергей! Сергей! Сергей! — закричала женщина, сжимая Сережу. — Коля! Коля! Сергей!
К ним подбежал худощавый мужчина, схватил голову Сережи, прижался.
— Сергей! Сергей! Сергей! — вскрикивала женщина.
— Мамочка, папа, подождите ... я не один...
— Сергей! Сергей! Я не могу! Я не могу! — тряслась женщина.
Мужчина беззвучно плакал.
— Мамочка... я здесь, я живой, подожди, мамочка.
— Лидия Петровна, не волнуйтесь, все позади, — произнес Ребров, улыбаясь...
— Да, мама, у нас сюрприз, — Сережа освободился от объятий. — Вот, мама, и ты, пап, сядьте сюда, на диван и послушайте. Только это, не перебивайте.
— Не перебивать будет трудно, — усмехнулась Ольга.
— Попробуем, — со вздохом женщина села на диван. Мужчина сел рядом.
— Теперь тряпки, — спокойно произнес Ребров.
Все четверо вынули мокрые тряпки и приложили их к лицу, прикрывая нос и рот. Выбросив вперед правую руку с баллончиком, Ребров прыснул аэрозолем в лицо мужчине и женщине. Беспомощно вскрикнув, они схватились за лица и сползли с дивана на пол.
— Назад, дальше! — скомандовал Ребров, отбегая от упавших, и все попятились к окну.
По телам мужчины и женщины прошла судорога, и они застыли в неудобных позах.
Не отнимая тряпки от лица, Ребров сунул баллончик в карман:
— Оля. Только без суеты...
Умело и быстро прицелившись, Ольга выстрелила в головы лежащих…
... Ольга с Сережей перевернули труп мужчины, расстегнули и спустили с него штаны, спустили трусы».
Произведя с трупами некие гнусные операции (отрезание губ, члена), все четверо выходят из дома, садятся в машину и едут, беседуя по дороге.
«— Ольга Владимировна, как вы съездили в Петербург? — спросил Штаубе.
— Ужасно.
— Серьезно? Что-то стряслось?
— Да, это печальная история, — Ребров поморщился от попавшего в глаза дыма. — История человеческой черствости, равнодушия, убожества…
— Приехала, звоню в дверь. Никого. Звонила час... Пошла к домоуправу. Вызвали участкового, слесаря, взяли понятых. Взломали дверь. Ну и сразу по запаху стало ясно….
— Ольга Владимировна, не надо, прошу вас, — Штаубе закрыл уши ладонями…
— Извините, Штаубе, милый. Я просто устала, — Ольга откинулась на сиденье. — Я прямо с поминок — сюда…
— Да, — вздохнул Ребров. — И мы еще удивляемся черствости нашей молодежи. Хотя виноваты в этом сами.
— Да нет, я же помню военные, послевоенные годы! — Штаубе снял шапку, пригладил седые волосы. — Как тяжело было, как плохо жили! Но я совсем не помню людей равнодушных! Было все: хамство, скупость, дикость, но только не равнодушие! Только не равнодушие!
Сережа:
— А я не равнодушный?
— С тобой все в порядке, — улыбнулся Ребров.
— Ты у нас просто Тимур! — засмеялась Ольга. — Правда, без команды...» («Сердца четырех»). (Шрифтовые выделения мои. – И.М.)
Читать подобные тексты просто физически трудно, многие и не в состоянии их читать. Необходимо какое-то отстранение, чтобы понять, что, собственно, автор хотел сказать всеми этими невыразимыми гнусностями. Если как реперные точки использовать только выделенные фразы – перед нами обычный среднеинтеллигентский разговор вежливых людей с искренними порывами, с возмущением насчет всеобщей «черствости и равнодушия» и вообще плохих времен («даже в войну люди были лучше»). Но в сочетании с теми чудовищными действиями, которые эти люди, включая «неравнодушного Сергея», совершили только полчаса назад, восприятие текста совершенно меняется. Ведь эти люди не играют друг перед другом, им незачем. Лидер Ребров действительно возмущается; чувствительный Штаубе и слышать не хочет о трупе в квартире. А представитель той самой «черствой молодежи», оказывается, очень даже не равнодушен (в чем он сам, по молодости, не вполне уверен).
Подобные сцены (которых много в текстах Сорокина) на предельном заострении показывают тот известный в психологии феномен, когда люди совершенно искренне обманывают не только других, но и самих себя. Наиболее подробно это описано в недавней книге Д. Ариели, где на ряде экспериментов показано, как убедительно люди занимаются самообманом. Вот вкратце один из экспериментов. Группе участников задают некий набор вопросов средней сложности (типа используемых в IQ – тестах) и устанавливают примерную долю правильных ответов (она около 50%), о чем участники уведомляются. Затем задают подобные же вопросы, но предупреждают, что в нижней части листа есть правильные ответы (якобы для самоконтроля, прося при этом сначала отвечать, а потом проверять). Люди, вполне ожидаемо, не ведут себя честно и подглядывают – в результате средняя доля верных ответов вырастает до 75% (заметьте, не до 100, но это отдельная тема). А затем участникам предлагают оценить, каковы будут их ответы на следующий тест (без подсказок) – ближе к 50 или ближе к 75 процентам. Естественно ожидать, что участники, прекрасно зная, что они подглядывали, должны дать правдоподобный ответ – около 50%. Но они, находясь в «самообманутом» состоянии и всерьез считая себя умнее, чем они есть, дают оценку в 75%! Далее им предлагаются деньги (до 20$) за то, чтобы они предсказали свои будущие результаты правильно. Но и это не помогает – люди все равно уверены, что «не в подсказках дело», и предсказывают ближе к 75% [22, с.145-149].
Эта логика упорного естественного самообмана, которая анализируется психологами на невинном уровне мирных тестов, писательской интуицией продемонстрирована на монструозном уровне безжалостного варварского убийства (фактически все многочисленные насильники у Сорокина ведут себя очень заурядно и спокойно, безусловно, считая себя обычными людьми). Насилие подается как норма – и тем самым возбуждает в читателе куда больший протест, нежели прямое морализаторство или подчеркивание всех его ужасных деталей. В этом, парадоксальным образом, и заключается высокий гуманизм писателя, при запредельной брутальности того, что он изображает. Он не устает напоминать, что все самое жуткое – не столько даже рядом, оно просто внутри, и всегда может ожить.
Подобная позиция вызывает в памяти другое, одно из самых знаменитых в истории психологии, исследование: эксперименты C. Мильграма 60-х годов. В них участники (самые обычные добропорядочные люди), слепо повинуясь авторитетной фигуре экспериментатора (без всякого страха быть наказанными и пр.), повышали силу тока, чтобы наказать «тупого участника» (на самом деле актера) электроударом, если он неверно отвечал на вопросы (в реальности никакого удара не было). Люди очень часто доходили почти до крайней (смертельной) дозы, даже видя имитируемые мучения участника за стеклом. Эти эксперименты, быстро запрещенные по этическим соображениям, все же изредка повторялись в разных местах (давая похожие результаты), вплоть до недавнего времени [23]. Они как бы приоткрывают ненадолго ту бездну, в которой каждый из нас, по-видимому, может оказаться, – но остаются, как я понимаю, далекими от психологического мэйнстрима в старинном споре насчет того, «первично» (природно) насилие, по Гоббсу, или «вторично» (цивилизационно) – по Руссо. Сорокин дает новые убедительные аргументы первому лагерю.
Если Х. Арендт писала о «банальности зла» применительно к нацистам, то у Сорокина эта самая банальность становится общим местом любой человеческой практики. Это, пожалуй, один из самых сильных его приемов. В этом отношении «Норма» наиболее конгениальна всему кругу его основных идей. Под «нормой» там можно (и нужно, я думаю) понимать не только «нормальное» поедание идеологического дерьма, но и такие вещи, как все кошмары «Падёжа», все извращения седьмой части романа (см. «Буквализация метафор», Раздел 4), всю возрастающую злость автора «писем с дачи» и т.д. Тем самым ставится естественный вопрос о том, где кончается норма и начинается отклонение. Но ведь это и есть, возможно, главный вопрос статистики и, соответственно, социосистемики.