То есть тут эротика, при всем блеске описания, несет на самом деле иную функцию – суперидеологическую. Подобным образом практически везде с сексом сопряжено что-то иное: насилие («Тимка», «69 серия», «Губернатор», «Щи», «Поминальное слово», «День опричника», «Сердца четырех», «Настя» и др.); бездушие и механицизм (“Conkretnye”); несовершеннолетние участники («Свободный урок», «Сердца четырех»); неоправданная дикая грубость («Возвращение»); некрофилия («Санькина любовь»); болезненные историко-неврологические комплексы (“Hochzeitsreise”); давление государственной власти («День опричника», «Голубое сало»); анатомические аномалии («Голубое сало», «Тридцать первое»); фантазийные перверсии («Теллурия», “Conkretnye”, «Ю»), проституцией («Сахарный кремль») и так далее.
Воистину, Сорокин – не порнограф, ни-ни. И никак не гедонист (я говорю только о литературе; о другом я не знаю). Описание секса для него никогда не самодостаточно, но есть компонент более сложной конструкции. А столь захватывающими эти описания получаются по той же причине, по какой захватывает и все остальное.
Входящее и выходящее из организма (пища; испражнения, наркотики; алкоголь) (6, 8-10 в табл. 1), как и секс, принадлежит к фундаментальным и постоянным элементам человеческого бытия, которые В. Сорокин именно и хотел добавить в качестве «телесного» к «слишком духовной» русской литературе, как не раз заявлял в интервью. И добавил – может, даже с избытком. Я не помню столь трепетного отношения, например, к пище (6) – и к ее изготовлению, и к потреблению – ни у кого из русских писателей. Еда волнует писателя, можно сказать, не меньше, чем Россия (табл. 1, 5) – есть 19 произведений, где она играет очень важную роль, против 20 – с выделенной российской тематикой (конечно, если не учитывать того, что российская действительность присутствует на заднем плане фактически везде; я буду говорить об этом в Разделе 5 ). А если добавить сюда 9 описанных случаев каннибализма (табл. 1, 10), который, в конечном счете, тоже еда особого рода, то пища занимает и еще большее место.
Описания еды покрывают широчайший спектр действий – от обыденных до совершенно феерических, от профанного до сакрального. На обыденном конце спектра находится детальнейшее описание приготовления лично Владимиром Сорокиным обеда самому себе, выполненное в духе лучших традиций кулинарных книг и реалистической литературы («Моя трапеза»). На феерическом – блистательные сцены борьбы за право съесть кусок мяса в вегетарианской Европе будущего, где «убийство курицы» есть уголовное преступление («Щи»). На этом же конце – неописуемо сложные блюда (пирамида из детородных органов животных, от слона до муравья, приготовленных в собственном соку), приготовляемые для Властелина Мира и его гостей в грандиозных кухнях с тысячами поваров («Ю»). Брутально-сакральный характер носят процедуры приготовления и «использования» еды в «Пепле», где рутинно совершаются убийства знаменитостей лишь для последующего сжигания блюд, сделанных из частей их тела. Ритуальное зажаривание в русской печи шестнадцатилетней дочери и ее поедание родителями с многочисленными гостями в «чеховской» обстановке на фоне «культурных разговоров» – некий запредельный взгляд на природу потребления пищи, который тоже имеет место быть («Настя»).
Введение процедуры испражнения (табл. 1, 9) и его конечного продукта в текст (что наблюдается примерно в 8% произведений) стало одной из главных причин скандальной репутации писателя – тут он, кажется, новатор, особенно в русскоязычной литературе, никогда до таких «низин» не опускавшейся. Наряду с экстремальными насилием, сексом, каннибализмом и прочими кошмарами оно придает текстам макабрический (или «карнализационный» [5]) характер, но, что совершенно очевидно, ни в малейшей мере не является какой-то физиологической патологией.
В самом глубоком и многозначном, по моему мнению, романе Сорокина, «Норме», идеологический подтекст процесса поедания детского кала («нормы» как таковой) всем населением страны очевиден. Но там есть множество и других планов, один важнее другого. Вот небольшой фрагмент:
«Норма была старой, с почерневшими, потрескавшимися краями. Николай наклонил банку над тарелкой. Варенье полилось на норму.
Тесть в третий раз заглянул из коридора, вошел,… покачал головой:
— Значит, вареньицем поливаем? ...
— В пирожное превратил, — узкое лицо тестя побледнело, губы подобрались. — Как же тебе не стыдно, Коля! Как мерзко смотреть на тебя!
— Мерзко — не смотрите.
— Я рад бы, да вот уехать некуда от вас! Что одна дура, что другой! ...
— Ну она дура, она не понимает, что творит. Но ты-то умный человек, … руководитель производства! Неужели ты не понимаешь что делаешь? Почему ты молчишь?!
— Потому что мне надоело каждый месяц твердить одно и то же.
Николай отделил кусочек побольше:
— Что я не дикарь и не животное. А нормальный человек».
То есть быть «нормальным человеком» означает не отказ от нормы, а ее поедание именно с вареньем. А поедание нормы с вареньем (ведь поедание все же!) тестем приравнивается к некоей измене всем идеалам. В этой короткой зарисовке так много сказано о всей заморочности советской (и не только) жизни, о том, насколько относительно само понятие «нормы» и какую ненависть у других может вызвать малейшее от нее отклонение (особенно «услащение» тяжкой участи – нет, страдай, как всем предписано!), что применение такого низкого предмета, как кал, для всей этой грандиозной метафоры становится чуть ли не обязательным, ибо трудно себе представить нечто другое с таким мощным зарядом контрастного воздействия.
Другие примеры. Большой начальник неожиданно испражняется на столе у маленького, который пытается руками подхватить падающее из начальственного зада – безграничная власть одного над другим, не признающая ни малейших приличий («Проездом»). Ученик поедает кал любимого учителя – нельзя поступиться ни малейшими остатками сверхъестественной мудрости, которая в реальности есть набор штампов («Сергей Андреевич»); рабочие приветствуют новичка музыкальным испусканием газов – яркий образ того, как сочетаются идеологическая лояльность (все же пришли на субботник) и скрытое отношение к ней («Первый субботник») и т.д.
То есть сама по себе неестественная процедура поедания дерьма, равно как и естественная, но табуированная культурой процедура испражнения, важны автору, конечно, не сами по себе, и не для шокирующего эффекта как такового. Они тесно вплетены в иной, более существенный контекст, как и секс, потребление (производство) еды и др. Контекст разнится, но поскольку автор достиг некоего предела возможного при его описании – главная мысль усваивается куда сильнее, чем при гладком повествовании. Кристаллизация (по Стендалю) метафор, так сказать, в действии.
Однако на многих данная инновация произвела крайне негативное воздействие. Типичное отношение к ней выражено Л. Аннинским:
«Весьма красноречив тот факт, о чем пишут самые яркие представители молодого писательского поколения. Пелевин воспевает наркоту, Сорокин — экскременты. Ясно, что у такой литературы с деструктивным началом нет будущего, должно появиться что-то свежее, новое» [26].
Достойно изумления, что известный критик не углядел в текстах В.С. ничего иного и уж тем более чаемого «нового»; достойно еще большего изумления, что он считает, что В.С. «воспевает» (слово-то какое!) экскременты, а не делает с ними чего-то другого. Скорее всего, такое отрицание и нежелание разобраться (ибо я не верю, что просвещенный Л. Аннинский не смог бы понять то, что понятно почти любому) объясняется пороговым восприятием. Если, скажем, человек антисемит – то вообще с ним никак нельзя общаться (как делал, например, В. Набоков), несмотря на его другие достоинства. По-видимому, у многих людей именно пороговое восприятие стало главным тормозом для адекватного восприятия Сорокина, который пересек слишком много порогов; я сам был не раз тому свидетелем. Вопрос этот запутанный; он тщательно исследуется в социосистемике, но здесь на нем нет возможности останавливаться.
Наркотики (табл. 1, 8), как предмет сложно устроенный, работающий в тонкой зоне между духовным и телесным, В. Сорокина очень занимают, а если судить по последнему роману («Теллурия») – в данное время более, чем что-либо другое. Замечу мимоходом, что алкоголь играет в целом весьма периферийную роль – и тут В.С. нетривиален, не отводя «ведущей черте» русского народа никакого серьезного места (значит, не считает ее столь ведущей – и, может, правильно делает). Но наркотики у него обычно совсем не те, от которых «торчит» нынешняя молодежь. Они куда радикальнее и страшнее. Их еще в природе нет, но, глядишь, и появятся. В “Dostoevsky-trip” наркоманы «подсаживаются» на различных писателей, чтобы коллективно перевоплотиться в героев какого-либо романа (или агломерации романов) и исполнять с некими искажениями роли героев. При этом по ходу пьесы выясняется печальная истина, что «Достоевский в чистом виде действует смертельно» (все потребители погибают), надо бы разбавить Стивеном Кингом …