«Хлопотное занятие, конечно… хотя дело того стоит», – рассеянно думал Иван Васильевич, еще не зная, что все восемь лет, которые проживет он с Кученей Темрюковной, в святом крещении Марией, ему придется беспрестанно приручать ее, как того дикого кречета. Только не покачивая шутейно какое-то там кольцо, а избивая нещадно!
НОВАЯ ЖЕНА
Когда государь объявил о своем решении взять в жены дочь Темрюка Черкасского, княжну Кученей, иные бояре чуть не за кинжалища хватались – тут же, на царском дворе, горла себе от великого позора перерезать. «Вновь Орда на нас грядет!» – кричали самые отчаянные. Нрав Темрюка Айдаровича был известен, Салтанкул-Михаил тоже прославился своей лютостью и буйством, чудилось, не было на Москве человека, с которым он не сцепился бы бранно, ну а про то, что Кученей эта никакая не теремница, не затворница, тоже ходили всякие слухи… Однако царь словно бы ошалел: подать ему черкешенку, и все тут! Насилу уговорили выждать, пока минет год со дня смерти царицы Анастасии, чтобы за это время обучить Кученей потребным царице повадкам, а потом крестить по православному обряду.
Государь сперва поупирался, затем все же согласился, однако люди с глазами приметили: никакие доводы на него не действовали, пока не уплакала его княгиня Юлиания Дмитриевна. Поговорив с невесткою, Иван Васильевич, пусть нехотя, согласился отсрочить свадьбу на год.
Чудилось, кончину Анастасии горше всех оплакивала именно Юлиания – она не осушала глаз с того августовского дня. Никто ж ее не спрашивал, по чему горюет: по смерти своей единственной подруги – или по тому, что царь вскорости после утраты жены распорядился строить на отдалении от Кремля отдельные дворы для сыновей Ивана и Федора, а также для брата Юрия с его княгинею. Чудилось, он хочет удалить из Кремля всех, кто мог каким-то образом помешать… чему? Но вскоре вся Москва узнала о том перевороте, который произвела в сознании и душе царя смерть возлюбленной жены.
Адашева семья (он сам уберегся от лютой казни лишь тем, что очень своевременно скончался от какой-то незначительной простуды, а может, от сердечной надсады, в своем юрьевском заточении), брат его Данила Федорович с сыном Тархом и тестем своим Туровым, родственники жены Алексея – Сатины, близкий ему человек Шишкин с детьми и предполагаемая отравительница, тайная католичка и еретичка Магдалена с сыновьями, – это были только первые ласточки! С откровенной радостью встретив известие о смерти Сильвестра, а потом и Адашева, царь дал всем понять: больше он не потерпит никаких вмешательств в свою жизнь, никаких попыток исправления себя, давления на себя, и любые нравоучительные, а тем паче – осудительные речи будут обречены на провал. И они впрямь не только отскакивали от него, будто стрелы от брони, но и незамедлительно поражали самих стрелявших!
Взять хотя бы ту историю с Дмитрием Ивановичем Овчиною-Оболенским, который имел неосторожность сцепиться с Федькою Басмановым…
Весть о том, что царь вкусил с прекрасноликим, словно бы и не стареющим («мальчонке» уже осьмнадцать было, а все не брил ни усов, ни бороды – по причине их полного отсутствия!) Феденькою содомского греха, быстро сделалась всеобщим достоянием, однако бояре, люди битые, умные и осторожные, осудив случившееся, тотчас прикусили языки. Овчина же Оболенский, по какому-то пустяковому поводу сцепившись с обнаглевшим Басмановым, не сдержал сердца, да и ляпнул в Федькино девичьи румяное личико:
– Мои предки царям служили верой и правдою, умом да крепкою рукою, а ты служишь ему только задницей!
Прямо так и сказал! Испек, как говорится, лепешечку во всю щеку!
Федька завертелся, словно ужак на костре, да и исчез из Кремля. Видели потом при дворе Алексея Басманова, хмурого, как перед казнью, да и сам государь был мрачнее тучи. Чуть не на другой день Басманов заслал сватов к Василию Сицкому, просить его дочь Варвару, племянницу покойной царицы Анастасии, за Федьку.
Боярин Сицкий, быть может, и отказал бы, да уже прошла весть, что Овчина-Оболенский взят в застенок и пытан по подозрению в связи с Адашевым и соучастию в отравлении царицы. А застенки царские просторны, а заплечных дел мастера без работы истомились… Потужил боярин, да и отдал дочку царскому любовнику.
С другой стороны, что ж тут такого особенного? Исстари велось, что господа, натешившись с красавицами, отдавали их, чтобы грех прикрыть, своим слугам в жены. Вся-то разница, что отдали не красавицу, а красавца, и не в жены, а в мужья! Таким образом Федька Басманов стал семейным, достойным человеком, однако доказать свое достоинство Овчине-Оболенскому не успел: тот умер под пытками, так ни в чем и не признавшись, поскольку ни в какой связи с Адашевым не состоял и признаваться ему было просто не в чем.
Крепко призадумались бояре… Ведь несдержанный на язык Дмитрий Иванович был не какой-нибудь худородный выползень: он приходился племянником самому Ивану Овчине-Телепневу Оболенскому, любимцу царицы Елены Васильевны, не исключено, что был о-очень близкой родней государю, если вспомнить все старинные слухи. И где теперь та родня? Выходит, царь никого не пощадит, если вожжа под хвост попадет? Так не лучше ли оказаться от такого царя подальше?
Не один Курбский размышлял в то время об отъезде в Литву или Польшу. Но, в отличие от него, крепко державшего язык за зубами, остальные открыто делились друг с другом своими намерениями. Вести об этом не могли не дойти до царя, ибо вездесущий Малюта Скуратов потому и величался (пока еще в насмешку!) оком и ухом государевым, что имел чуть не в каждом доме своих соглядатаев и слухачей. И вот однажды бояре Василий Глинский, Иван Мстиславский, Иван Бельский, Александр Воротынский, Иван Шереметев-Большой, Иван Яковлев, Леонтий Салтыков и прочие были званы во дворец, где царь приказал дать ему крестоцеловальные записи в том, что они никуда не отъедут. Кто запись такую дал, кто еще менжевался… Но тут совершились некоторые события, уничтожившие все сомнения и заставившие бояр не только языки прикусить, но и укоротить слишком долгие и вольные мысли.
Известно – овдовев, мало кто чешет трепака на радостях. Вдовцы, особенно потерявшие любимых жен, часто завивают горе веревочкой. Но уж государь Иван Васильевич завил его не веревочкой даже, а самым толстым ужищем.[36] С некоторых пор не утихали в царских покоях пиры и гульбища, на которых людей почтенных и родовитых не звали. Они сперва маялись подобным бесчестием – ведь даже не получить с царева стола приношения считалось позором для родовитого человека, не то что не быть званым на пир государев! – однако потом только радовались, что минует их чаша сия.