Понедельник.
Гамсун грязнел год от года. В «Пане» и «Мистериях» — живая свежая злоба, а в «Беноне» и «Розе» — кусающееся безобразие. Он, как юродивый, всю жизнь бьющий по одному гвоздю со злобной верой в дельность своего занятия. В каждом лице — разгул глупости, не сдерживающий себя развал мелочей, и притом с наскоком на читателя, втянуть или искусать несогласного. Не контролирующий свои порывы эксгибиционист.
Среда.
«…Последний ключ — холодный ключ забвенья. Он слаще всех жар сердца утолит».
У меня давно насквозь сырые ноги, но я, презирая заботы, могу идти всю ночь. Oт Смоленской площади через центр до Лермонтовской. На промокшем рассвете станет ясно то, что навсегда осталось бы мраком.
Пронзительное ощущение своей молодости и потерянности. Любой праздный и пустой взгляд меня потрясает, и я отвечаю испуганно и укоризненно.
«По пустынной блаженной улице шатаясь и спотыкаясь, я, липкий от сна, иду. Я сегодня умру, а назавтра раскаюсь и сам не замечу нескладную эту беду. Ненавистное, жестяное, нахальное слово — я не вспомню его и другие не вспомню слова… А спать когда? Некогда спать, никогда».
Суббота.
Потерялась, не могу определиться в пространстве и во времени, словно человек который не может найти удобную позу, чтобы заснуть. Как обрести ясность прошлого и будущего. Свободу. Человек не выходит из страдания, из тупого недовольства собой, перемены мест и лиц, мучительных впечатлений, сложностей — все, чтобы скрыть от себя свою неспособность к счастью. Ах, счастье, ровный ясный свет до смерти (бессмертия). Тишина и беседа. Один день такого счастья в полной вере: навсегда. А потом — сложить голову в любой буре.
Я посажена в четыре стены: ни уйти, ни уехать, ни закричать — а все счастлива, пока не захлебнусь.
Меня притесняет время. Вытекает по капле, как кровь. А я — самоубийца. Мне остается только пять минут. Я люблю вас. Кто вы? Как вы будете жить после меня? Кто узнает, увидит вас, как я?
Вместо долго и душножданного ливня — медленный дождь. Но темень, как и должно, кромешная. Я совершенно голая вышла на балкон и стояла под дождем.
Среда.
До 18 лет мне не давали спать. С 18 я не умею, не успеваю, не хочу спать.
Отчего нашумел «Белый пароход» — просят жевать бумагу и ждут «Ты чувствуешь, как умно написано на бумаге?» А я только чувствую, что жую бумагу.
«Он среди разговора смотрел на ее разгоревшееся лицо и думал, что она вполне красавица». Вот стиль Бунина. Певец любви.
Возвратившаяся способность молиться. Время опять приобрело мучительную, но непрерывную длительность. Воля к самосохранению подавлена тем, что не знаешь, будешь ли жить дольше завтрашнего дня. Беспечно и судорожно разрушаешься, точно у края катастрофы.
Ни одному из людей не могу сказать «какой-нибудь». К каждому проникаюсь состраданием, какой-то мстительной нежностью. Но испокон века некого любить человеку.
Ах, да ложись же ты, ради Бога. В такой час даже мухи спят.
Четверг.
Мое дитя отчаянно плачет за решеткой окна Кузьминской больницы. Вот какая трехлетняя девочка: лукавая, упрямая, деспотичная, беззастенчивая, предприимчивая, отважная и нескучная. Родится ли когда-нибудь свет из этого мрака (в котором ни тени рефлексии)?
Лучшим наслаждением всегда было разрешать и решать, и порывать. Мне служба и каторга — возвращаться к бывшему. Железо куй, пока горячее. Жалеть о прошлом — дело рачье.
Перед смертью об этом писать будет некогда, да и стыдно писать перед смертью, умирать надо тихо, невидимо, вдали, не оставляя смертью следов. Но и сейчас, никогда это невозможно, если мне больно сказать «мы» от невозможной смелости этого признания (мы) и возможного в нем счастья. Тысячу лет проживи, я бы не устала благодарить Бога, радоваться за возможность этого «мы», будь оно при моем упрямстве (гордыне) возможно.
Суббота.
Перечитать бы всякому умному, томящемуся от безысходности россиянину литературно-политические анекдоты «Былого и дум» Герцена. Пусть в самоубийственном злорадстве убедится, что Русь от века не стареет. Проснулась Россия однажды, да после полубредового десятилетия бодрствования, испытав необоримый позыв ко сну, отрубила себе голову цепкой рукой грузина, чтобы удобнее почивать. И теперь, как никогда, российская душа тешится видимостью движения, которое есть все тот же российский сон на будто новый, европейский лад.
Два подарка вчерашнего дня. Утром: невероятная девушка в электричке (16–17 лет), принявшая мой облик, призрак меня в любом возрасте — угрюмая от юности. О бедное, неведомое существо с неизвестной развязкой, я не могу помыслить о тебе без страха сострадания.
Вечером, в метро: два грязных угрожающе красивых цыгана свирепо озираются, поднимаясь по эскалатору, и исчезают наверху, как видение непонятного, назойливо требующего разгадки смысла.
Тупая реалистическая правда, исключающая меня из всеобщего закона и хода вещей. Соблазнительная правда, учебник которой в книгах Мопассана, Бунина и кого угодно.
Глупец не понимает ужаса вызова. («Забыть — забвенья не дал Бог. Да он и не взял бы забвенья».) Не приемлющий летейского беспамятства, непримиримый, готовый длить свою муку за грань смерти, значит, на любое готовый — и все не берущий отдохновение забвением. Единственная не мелкая месть себе и ему.
Вторник.
Где я? Что я? И для чего не сплю? Сказал: ты прекраснее всего, что можно вообразить. В тебя трудно поверить, как в смерть.
У французов в XIX веке все же есть один великий писатель — Стендаль и одна великая книга — «Красное и черное».
Созерцать, размышлять, двигаться. Великое наслаждение собой и талант времени (жить каждую минуту, вычерпывая, сознавая, радуясь, отчаиваясь ушедшей) — смысл моего существования. В любой норе, в любом утеснении. Могу ничего не иметь и быть живой. Мне ничего не надо. И что же, все дары и самую жизнь — в жертву одной мании. Одно ожидание и глубочайшее пренебрежение ко всему другому. В сущности, я только избываю мое прекрасное время в ожидании несбыточного праздника.
Постепенно приучать себя к неизбежности зимы.
Пятница.
Эта осень без жестокости. Долго, постепенно входящая в кровь. Не заметишь, как и умрешь. Безвкусица вопиет с каждой страницы Томаса Манна. Множит и множит тысячу раз помноженную на себя почтенную мысль виртуоз гроссбуха, шустрый гомункулюс, самозародившийся в формалиновой колбе доктора Вагнера. И как вослед не впасть в соблазн умножить себя посредством бесконечного деления самозарождающихся истин. Сегодня я увижу во сне то, что случится со мной завтра днем. Ах, довольно бумагу марать, отправляйтесь, пожалуйста, спать.
Прошу вас, позвольте себе умереть.На мертвую вас я хочу посмотреть.Вы будете очень красивой в гробу.Не дуйте, пожалуйста, больше в трубу.Мне будет удобнее кушать и пить,А вам всё равно — умереть или жить.
Понедельник.
Вот уже четвертое сентября. Детская вера в магию чисел. Господи, не милуй меня. Как будто сломали спинной хребет, на просьбу о жизни ответили «нет».
Превозмочь насильственную временность своего существования. Радость всегда длится как переживание бессмертия. Казалось, было всегда, всегда будет, так протекало любое кратчайшее мгновение радости. Оскорбительная дешевизна страдания в том, что его переживают. Возможно ли умному, страдая, не понимать, что переживет и заживет свое страдание. Подыхай же или выбирай радость.
Двадцать пять лет — звучит оплеухой (самому себе).
Женщин много, но с каждой он умеет быть единственным. Ах, как много их, а я один, одинок, единственный. «Сын человеческий, не знает, где приклонить ему главу».
Каменная усталость, но внутри камня — все та же радость. Выспаться и оттаять. А над легким облачком причуды осенних парков — свобода, скитания. Вся неокаменевшая жизнь, абсурдная вера в абсурд. Верую, ибо абсурдно.
В детстве — поиски темноты, тишины. Нелегальное существование под письменным столом. После 17-ти — противозаконное придумывание души всему. Вот откуда искусственность, отчужденность существования. Всякий человек не проделывает ли в обиходе ту же вивисекцию жизни — на душу и тело, великий мастер которой Томас Манн? Всякий живет — то тело, то душа. У Мопассана душа всю жизнь хотела любви, а тело всю жизнь без любви обходилось.
Четверг.
Если нет 2–3 часов ежедневного уединения, размышления, времени, безраздельно отпущенного на душу, — хирею, изнемогаю от физической усталости и слабости.
Обманувшая надежды осень, налетает холод, сквозная сырость, не давшая деревьям пожелтеть. В Сокольниках теперь промокло каждое дерево, листья на осинах обвисли. Безлюдно, должно быть. На Ленинских горах, где никто в эту погоду, кроме меня, не ходил, уж точно безлюдно, уж точно просторно.