Пошел старик и говорит сыну: «Так и так. Дочери, говорит, нету у него… А ежели бы ты в разных искусствах и науках мастер был, так сулился хан и царство свое уступить». Подумал парнишка, говорит: «Что ж! Пущай хоть царство отдает. Это я согласен — царствовать. А только что ни в каком случае не соглашусь в пастухи опять идти…» — «Да как же ты, глупый ты человек, собираешься царствовать, когда надобно сколько всякого знать искусства, наук всяких. Что же ты знаешь-то?» — «Чего мне знать? Само собой, я ровно ничего не знаю… А ежели надо много знать, чтоб царствовать, — так все узнаю, не беспокойся. Иначе как на ханской должности, ни на чем не помирюсь!»
Живым манером оделся парнишка в путь-дорогу, прихватил отца, и пошли они искать — где есть искусные, умные люди, на всякую хитрую выдумку мастера… Шли, шли, устал старик, сел на холмик и горько вздохнул — все ему представляется, что рехнулся его мальчонка и бог знает что такое творит… Вздохнул он — глядь, а рядом с ним старичок какой-то, выскочил он тут где-то из-под холмика, — стоит и спрашивает: «Что такое? О чем горюешь? Чего охаешь?» Рассказал ему старик про парнишку и его затеи. Посмотрел старичок на парнишку и говорит: «Ничего! Не тужи! Я здешний подземный царь, я все знаю; первый я мудрец и всякую премудрость и тайность произошел… Отдай мне твоего сына, я его обучу». Спросил старик парнишку. Парнишка говорит: «Что ж? Я хоть сейчас готов учиться. Потому мне для ханского звания никак невозможно без науки быть…»
Ну, потолковали, и взял подземный царь парнишку в науку. Привел его во дворец, а дочь этого подземного: царя — красота неописанная! — говорит парнишке: «Ты вот что, милый мой, делай: никогда ты не говори моему отцу, что „понял“ или „понимаю“… а пуще огня бойся, чтобы он видел, что ты больше его знаешь; съест он тебя поедом, завистлив он к тем, кто больше его смыслит. А говори ему: „Ничего не смыслю, ничего не понимаю!..“» Полюбил парнишка царскую дочь за эти умные слова и стал учиться. Все он произошел лучше самого ученого хана, исхитрился, изловчился во всех науках-искусствах, а сам все твердил: «Ничего понять не могу! Ничего не смыслю! Ничего не понимаю!..» И не год и не два так он прожил у старого ученого хана, и рассердился на него этот хан: «Глуп ты, говорит, бесконечно! Сколько я ни старался, нет от тебя толку. Ступай вон!» И выгнал его на землю, а парнишке того и надо.
Выскочил он на землю, первым делом к отцу. А старик отец сидит, лапти плетет. «Ну, — говорит сын отцу, — чего тебе надо?» — «Да мне бы лошадь надо… стар я…» — «Изволь!» Обернулся вороным конем. «Веди меня на базар и продавай за двести рублей». Повел старик, продал за двести рублей, пришел домой, а парнишка уж дома сидит… И опять он обернулся белым конем и говорит отцу: «Веди и продавай за пятьсот рублей, только с уздечкой не продавай, а коли продашь — сними…» Повел его отец на базар, и тут, на базаре-то, оказался и старый подземный царь. Понял он, что парнишка перехитрил его, почуял, что парнишка больше его знает, и рассердился. Стал покупать белого коня за пятьсот рублей и уздечку просил продать. Сначала старик не соглашался, а потом, как стал покупщик цену надбавлять — шестьсот, семьсот, восемьсот, — сдался старик и продал коня с уздечкой, и заплакал конь…
Схватил его сердитый старый ученый хан, повел в свое царство, привел во дворец и сейчас его резать хотел. «Дай-ка мне, — говорит он дочери, — нож, мне надо коня этого зарезать». А дочь поняла, что это за конь такой, отвечает отцу: «От ножа осталась одна только ручка, а где лезвие — не знаю!» — «Давай копье!» — «У копья клинок отскочил…» — «Ну так я сам пойду, отыщу…» И пошел старый ученый хан во дворец копье искать, а дочь выскочила из дворца, сняла уздечку с белого коня, обратился он в голубя и улетел…
Как увидал это старый ученый, разгневался на молодого ученика и погнался за ним. Молодой летит голубем, а старый обернулся кречетом. Голубь влетел в ханский дворец и сел на окно — и кречет тут же рядом уселся. Царь стравил кречета на голубя, и только бы кречету броситься — голубь в яблоко обратился, а кречет обратился в старика… Протянул царь яблоко к старику, и только бы старику съесть его — рассыпалось оно мелким просом. Не сплоховал и старый ученый — превратился он в наседку с цыплятами и стал он клевать мелкое просо. Не сплоховал и молодой ученый: осталось одно зернышко, и съешь его наседка с цыплятами — погибнуть бы молодому; но он из последнего зернышка превратился в кота и бросился на наседку — только перья из нее полетели! Обернулся старый ученый человеком, говорит:
— Да! ты умней меня!
А молодой тоже обернулся человеком и говорит хану:
— Ну, как по-вашему: знаю я что-нибудь и могу понятие иметь?
— Да! — сказал хан. — Много, много знаешь! Это я вижу.
— Ну, так уж сделайте милость, потрудитесь и престол мне ваш отдать — как по уговору было!
— Изволь, изволь!
Слез старый хан с своего престола, а парнишка сел на него, взял за себя в жены дочь старого ученого хана, умную девицу, и стали они царствовать, и стали их подданные любить, потому что они знали, что делали, и ни в чем ничего чужого у них не было, а было у них все свое и вековечное — стало быть, наука. Вот это я и называю счастьем…
Ты вот счастлив был, пока купец был богат; он был счастлив, пока барин баловал; а я, — говорил старик солдат, — знаю вот по портновской части, умею орудовать иглой и ниткой, и пока у меня в руках игла да нитка, да пока на свете живет «прореха», так я ничего не боюсь… То счастье неизменное, которое в тебе самом лежит, а не со стороны бежит.»
Письма с дороги*
I. Веселые минуты
I
Волею фургонщика, доставившего меня в Новороссийск тотчас после того, как пароход Русского общества, на который я должен был сесть, благополучно отбыл к портам черноморского побережья, то есть именно туда, куда мне и следовало ехать, я обречен был пробыть в этом совершенно незнакомом мне городе ровно целую неделю, вплоть до будущего воскресенья, когда должен был прийти другой пароход того же общества. И, несмотря на то, что в этом городе у меня не было ни одного человека знакомых, на то, что была страстная неделя и что Светлый день я должен был провести в полном одиночестве, несмотря, наконец, на общее безлюдье, отличавшее тогдашний[5] Новороссийск, я все-таки был ужасно рад и счастлив, что извозчик запоздал, что он подарил меня этою тихою, бесшумною страстною неделей, дал мне в эти семь дней освежиться от удручающей тоски, вывезенной из столицы, и осчастливил возможностью беспрепятственно впитать в себя те живые, к счастию радостные впечатления, которые уже дала мне живая русская жизнь за недолгий промежуток времени, проведенного в дороге от Петербурга до Новороссийска.
Все, все без разбора и без всякой критики радовало меня в эту поездку, потому что даже то, что я видел в вагоне, на станции и из вагона в окно, — все была жизнь, все напоминало, что Петербург еще не окончательный результат, к которому пришла вся русская жизнь, что есть еще что-то гораздо более интересное, именно — есть еще Россия, жизнь русского народа, жизнь всего этого разнокалиберного встречного населения — мужиков, баб, купцов, господ, духовенства — словом, всего, что вот опять я своими глазами увидел в течение переезда от Петербурга до Новороссийска. На что бы я в этот краткий промежуток времени, проведенный в дороге, ни смотрел, все было мне радостно видеть, все заставляло меня думать: «Слава богу! как я рад!»
Как видите, состояние духа было положительно необыкновенное: не то это была просто радость ребенка, только начинающего ощущать вокруг себя все разнообразие окружающей жизни и счастье чувствовать себя с ней неразрывным, или же — и это будет вернее — я просто был «рад», сознав себя, что я не умер, что я жив и что временное мое душевное изнурение было временное, не больше, что при малейшем прикосновении подлинной жизни согреется и моя душа, охладевшая в ледяном доме, называемом Петербургом.
Времена в эту пору для людей, обреченных пережить весь реформенный период в более или менее впечатлительном возрасте, были поистине изнуряющие душу. Перед самою моею поездкой по России пришлось мне провожать одного из моих приятелей за границу, и вот какого рода болезненные разговоры вели мы с ним перед нашею взаимною разлукой.
— Да что же тебе за границей-то надо? — спросил я его в то время, когда в его номере, при помощи прислуги, шла укладка и упаковка его вещей для отправки на Варшавский вокзал.
— Да просто… очувствоваться! — сказал он растерянно и с каким-то тупым выражением лица.
Я понимал, что он не мог бы сказать мне в ответ никакого иного слова, да и сам знал, что вопрос мой ему — совершенно излишний и ненужный. И наш разговор на этих нескольких словах, вероятно, прекратился бы, окончившись крепкими и молчаливыми рукопожатиями, если бы одно совершенно ничтожное обстоятельство не дало моему приятелю возможности несколько подробнее выяснить смысл его хотя и понятного, но недостаточно определенного слова «очувствоваться».