А когда нужно было идти на выборы и голосовать, я послал Гердту телеграмму: «Зяма, у тебя самый красивый голос в России, не отдавай его никому!»
Не будучи одесситом, Гердт стал гордостью одесситов. Он удивительно вписался в эту часть российской культуры, в ироничную и остроумную «одесщину», чьи жители постоянно находились в состоянии конфликта с миром, как Паниковский. Просто это такое свойство коренных одесситов — всё время немного ворчать, тихо бурлить, регулярно как бы напоминать о собственной температуре кипения… Счастье не должно быть полным — это у евреев так положено. На еврейских свадьбах полагается разбить тарелку и наступить на нее — это показатель готовности молодоженов к тому, что не всё будет гладко. А если опуститься на большую глубину размышлений на эту тему, то счастье не может быть полным, пока не построен разрушенный храм царя Соломона. Это в крови еврейского народа — нельзя всё время закатывать глаза от счастья.
Гердту была свойственна печаль, оборотной стороной которой было его, гердтовское веселье. Я видел его в трудный момент жизни, когда он был уже очень слаб, почти не говорил и чуть-чуть капризничал… Но всё равно, когда мы собирались у него на даче на его чаепитиях, он держался. А уж когда было совсем невмоготу, он говорил: «Я сейчас в таком маразматическом состоянии, что, наверное, должен пойти и поспать…» Он уходил всегда элегантно.
Довольно долгое время голос Гердта заменял его самого. После студии Арбузова был театр Образцова, где Гердт стал актером-кукольником. Его поразительный голос плотно вошёл в зрительское сознание задолго до того, как наше советское кино впервые сообразило снять Гердта. Эту трудность проходило много людей, которые не соответствовали стандартам советской красоты. Возьмите хоть Инну Чурикову, которая, по мнению чиновников, не могла представлять советскую женщину на экране. Ну, а Гердт не мог представлять советского мужчину ни по каким параметрам, и дело даже не в еврейской национальности. Гафт ведь легко вошел в советский кинематограф. Но Гафт был красивый и статный, что никак не противоречило образу советского мужчины, а Зяма — маленький, хромой, обладавший абсолютно антиактерской по тем временам внешностью… Но время прошло, и оказалось, что именно внешность Зиновия Гердта определила его назначение в кино.
Он абсолютно точно нашел свое место в кино, и дело даже не в том, что ему предлагались в основном роли второго или третьего плана. Он играл волшебников, чудаков, странных людей, неудачников… Я просто не представляю себе, чтобы Гердт сыграл, например, секретаря парткома или, скажем, заводского рабочего… Зяма никогда и не брался за это. Но вот в маленьком фильме Дениса Евстигнеева, когда он сыграл пожилого человека, увидевшего себя, молодого, в поезде метро… Зритель вместе с Гердтом увидел всю жизнь этого персонажа, которая пронеслась перед его глазами за несколько секунд. И зритель это тоже увидел! Вот это — настоящее мастерство, когда одними глазами человек поведал всю свою судьбу. Это редкий дар. Ведь очень умным актером быть трудно, это влечёт за собою смещение образа; когда из-за играемого характера выглядывает и подглядывает сам актер — это уже второй сорт. Получается не очень обаятельный разговор актера со зрителем: «Ну, вы понимаете, как я это делаю?!. Смотрите внимательнее…»
Зяма всегда и всё делал органично. Он слишком уважал зрителя, чтобы каждый раз навязывать ему собственную персону.
2000
О Борисе Чичибабине
При том, что все люди разные, естественно, не новость, что существуют какие-то общие трудноуловимые знаки возвышенности духа, по которым мы определяем, скорее даже чувствуем, что человек — поэт.
В конце шестьдесят третьего года после долгих мытарств, которые сегодня и представить невозможно, мы получили квартиру в двадцать восемь метров (но зато, как сказала одна девочка, квадратных!) на третьем этаже хрущевской пятиэтажки в экспериментальном квартале тогда совершенно окраинных Новых Черемушек. Когда мы туда пришли в первый раз, Зяма спросил: «А время здесь московское?». Весь потный, оторвавшись от измерения квадратных сантиметров для втискивания нас, четверых, в пространство квартиры, Зяма пошел на звонок открывать дверь.
«Кто?» — спросила я, поднимаясь от плинтуса. «Встречай, не знаю, по виду слесарь, но уверен, что поэт». Это был незабвенный Гена Шпаликов, поселявшийся в этот же дом и пришедший познакомиться.
Когда в первый раз, кажется, в Доме литераторов, мы увидели Чичибабина, Зяма спросил: «Как зовут этого поэта?» — «Если ты с ним не знаком, откуда ты знаешь, что он поэт?» — «Это же очевидно», — ответил Зяма. Судьба благоволила, мы познакомились, стали дружны и нужны друг другу. Выпив на брудершафт, стали на «ты». Редко видясь, Борис и Зяма были близки духовно и душевно. Боря почувствовал в Зяме не просто «знатока» поэзии, а человека, погруженного в нее и уверенного, как и он сам, в том, что «стихи — это чудо». Эти слова в кавычках потому, что они — цитата из последней, подготовленной им самим книги Бориса Алексеевича «Борис Чичибабин в стихах и прозе» (Харьков, «Фолио», 1995 г.), которой он, к сожалению, не дождался. Зяма успел прочитать ее, радовался ее выходу и огорчался, что Боря ее не увидел. Бульшая часть стихов была ему известна (Зяма «вырывал» у Бори обещания присылать новые стихи, и тот их аккуратно исполнял), а проза его восхитила: «Смотри, как мы одинаково воспринимаем мир и людей, хоть и узнали друг друга не в молодости!»
Борис Алексеевич прошел все «полагающиеся» порядочному советскому человеку тяготы: армия, лагерь по привычной формулировке за «антисоветскую агитацию» (в неизданных стихах), издание стихов, но в изувеченном виде, прием в Союз писателей, исключение из него… На много лет был выкинут из литературной жизни, работал в трамвайно-троллейбусном парке… И, правда ведь, «поэт в России больше, чем поэт» по всем направлениям — и пророк, и рабочий склада…
Борю, высокого, худого, сохранившего и в немолодые годы открытый, ясный взгляд, можно сравнить с Дон Кихотом, но только в одном — чистоте, чистоте помыслов и отношений. В нем, как в академике Лихачеве, не было никаких «странностей», закидонов, чудаковатости. Он был, если так можно сказать, наредкость небесно-земным человеком, мужчиной без тени фальши и ханжества. Курил, выпивал, даже написал «Оду русской водке», которая со всей приземленностью предмета тем не менее ода, и кончается словами: «Мы все когда-нибудь подохнем, / быть может, трезвость и мудра, — / а Бог наш — Пушкин пил с утра / и пить советовал потомкам».
Самой тяжкой порой жизни Бориса был даже не лагерь, а то время, когда не печатали, когда его читателями были лишь четверо-пятеро самых дорогих, близких друзей, да и то не все были в Харькове, где он жил. Он думал о самоубийстве, боялся сойти с ума. В то время было на — писано необыкновенной силы трагическое стихотворение «Сними с меня усталость, матерь Смерть». Но Судьба, как Божий дар, послала ему Лилю. О ней сам Борис написал: «Меня спасла Лиля. Не могу произнести „моя жена“, не люблю почему-то слова „жена“, — любимая, друг, первый читатель моих стихов, единственный судья и подсказчик. С тех пор мы не расстаемся». Думаю, что чувствую правильно, сужу по себе, что и с уходом Бори из жизни они не расстались.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});