Надежды на возможность нового выступления большевиков, если только действительно возлагались на таковое надежды в марковском окружении, были эфемерны. Июльская неудача – ликвидация «почти мгновенная», как характеризовал ее Керенский в показаниях по «делу Корнилова» – на первых порах нанесла чувствительный удар по престижу большевиков. Это – несомненный факт, признанный Троцким. Но этим «коротким моментом» усиления авторитета власти и ослабления большевистского напора правительство «не сумело» воспользоваться, и тогдашние благоприятные условия были пропущены. Не сумело – по мнению Набокова, но, быть может, и не посмело, принимая во внимание настроения вождей революционной демократии, зараженных модной болезнью страха перед контрреволюцией. Поэтому чрезвычайно преувеличено утверждение Керенского в книге «L’éxperience Kerenski», что в июле была вырыта пропасть между большевизмом и революцией, что влияние большевиков в советах было равно приблизительно нулю: они исчезли со всех командных постов. Автор идет дальше и в воспоминаниях о конце августа по поводу слухов о готовящемся выступлении большевиков, которое выставлялось одним из мотивов Корниловского движения на Петербург, говорит, что это была выдумка заговорщиков, – большевики, скрывшиеся в подполье, не замышляли и не могли замышлять в эту эпоху восстания (Rev.). Не касаясь совершенно существа вопроса, отметим только гиперболичность заявления Керенского, переведшего большевиков на нелегальное положение. В конце июля открыто в Петербурге происходил большевистский съезд, державшийся по отношению к власти довольно агрессивно. Газеты сообщали, что в среде правительства решено к съезду применить репрессивные меры, но никаких мер в действительности не предпринималось. В докладе на съезде Сталин, выступивший от имени центр. комитета партии, говорил об увеличении числа членов партии на 2500 человек после июльской эпопеи и хвастливо заявлял, что партия представляет «весь петербургский пролетариат». Это свидетельствовало о том, что большевики к августу стали поправляться от июльского удара[207], и тогдашнему обозревателю общественной жизни в первых числах нового месяца приходится констатировать несомненный успех большевиков в Петербурге при выборах рабочих в больничные кассы[208]. «Итак, – заключал с. р. Воронов статью в „Рус. Вед.“ – после июльских дней, после позора на фронте, считающей себя авангардом революции, петроградский пролетариат отдает свои симпатии большевикам, этому проявлению узкоклассового эгоизма, этому началу разложения русской революции».
Несомненно неправильное заключение Керенского, что выступление Корнилова оживило разлагающийся труп большевизма. Но также несомненно, что в середине июля, когда окончательно решалась ближайшая судьба императорской семьи, большевистские выступления никакой опасности для царской семьи не представляли, и поэтому немногие требования, которые в порядке некоторого трафарета изредка доходили еще до правительства, большой роли не могли играть в решении вопроса.
С большей серьезностью и тревогой правительство смотрело на контрреволюционную опасность. Дело было, очевидно, не столько в тех смутных слухах, которые доходили до «надлежащих учреждений», а в тех общих настроениях, которые стали намечаться и которые муссировались со всех сторон. Если одни (монархисты) с чувством удовлетворения и радостью подмечали явления, в которых можно было усмотреть пробивающиеся через революционный туман лучи реставрации, то другие (демократы) реально боялись этих внешних признаков назревающей реакции в обывательской толще. Часто (у либералов) грядущая контрреволюция, о которой начинают говорить слишком много и несоответственно с общим настроением страны, становится педагогическим средством воздействия на правительство – средством обоюдоострым, ибо запугивание «великим сфинксом» не только не способно было сдвинуть правительство в сторону недвусмысленной борьбы с большевизмом, но скорее усиливало его половинчатую политику. Наглядную иллюстрацию можно найти в статьях, которые стали появляться, например, в тех же «Русских Ведомостях». Остановимся на двух из них – обе они относятся к более позднему времени, к началу августа, но подводят с большой субъективностью итог польских настроений. Воронов в статье «Грядущая реакция» (2 августа) видит кругом нарастающее «безразличие и апатию»: «После польских дней в Москве временно воспрещены уличные митинги. Теперь их не надо и запрещать, ибо, видимо, никому нет охоты снова начинать былые всеношные бдения у Пушкина и у Скобелева. Надоело… Всем и все надоело. Надоели программы и партии. Надоели брошюры и книги. Надоели митинги и дискуссии. Все стало пресным, серым, скучным, ко всему относятся, как к толчению в ступе воды…» «Реакция, пока еще духовная реакция, – вне всяких сомнений… И на творческую положительную реакцию, на здоровое движение и создание вместо утопических Chвteaux d’Espragne новой государственной жизни нет у нас, видимо, сил… Развал и апатия, банкротство не достаточно развившейся до революции общественности и продолжающаяся разруха – таков итог анархического периода русской революции, такова та почва, на которой чрезвычайно легко может распуститься махровым цветом доподлинная политическая реакция…» «И, быть может, недалек день, – заканчивал публицист свои пессимистические прогнозы, – когда национальное правительство спасения родины и революции увидит вокруг себя пустыню равнодушия и бессильно падет от удара, нанесенного каким-нибудь предприимчивым авантюристом».
Другой публицист, «народник» Белоруссов в статье «Тень, выступающая из тумана» (6 авг.) знакомил с письмами, которые он стал получать от читателей с почти открытым выражением «монархических идей» и с разговорами, которые стало возможно слышать в трамвае, в вагоне жел. д. и т.д. «Сегодня стали возможны уличные сценки, когда “бравый волынец”, активный участник первых дней революции, громогласно заявлял в вагоне трамвая: “Никакого порядка нет, одно безобразие… без Императора не обойтись, надо назад поворачивать“. Важно то, что эти “трамвайные открытые разговоры никого в трамвае не возмущают”. «Были ли они возможны месяца два тому назад? Пять месяцев назад, – отвечал в Гос. Думе Щульгин, – того, кто осмелился бы сказать против революции, растерзали бы на части». Другая бытовая сцена на перегоне из Петербурга в Москву, когда в вагоне при участии чуть ли не всех пассажиров публика обсуждала вопрос о восстановлении монархии. И один прямо сказал: «Идем к NN», – и назвал… имя, которое теперь у многих на устах.
В свою очередь, обер-гоф. Нарышкина записывает 12 июля: «Вечером был Рохлин, сказал, что монархическое движение крепнет и что, вероятно, вскоре произойдут перемены». Сама Нарышкина не очень верит такой возможности: «Монархическая реакция, – записывает она 22 го, – по моему, сейчас невозможна; нет ни кандидата, ни организации. Лишь даром прольются потоки крови. Позднее да» [209]. Но кандидат уже подготовляется в некоторых кругах коституционных монархистов, не склонных реставрировать на престоле Николая II. Подготовляется и соответствующая «организация». Деникин рассказывает, что в интимной беседе при посещении им Ставки в конце июля ему было Корниловым сообщено: «Ко мне на фронт приезжал Гучков. Он все носится со своей идеей переворота и возведения на престол в. кн. Дмитрия Павловича. Что-то организует и предложил совместную работу. Я ему заявил категорически, что ни на какую авантюру с Романовым не пойду» [210]. Не трудно определить и «организацию», которую пестовал б. военный министр революционного правительства. Это были те «кружки фрондирующих молодых людей», по выражению Деникина, «играющие в заговор», которые в конце июля объединились в военно-политическую группу под названием «Республиканский центр». Этот «центр» первоначально ставил своей целью «помощь Временному Правительству», а потом, убедившись «в полном бессилии правительства», перешел на стезю борьбы с ним, участвуя в «подготовке переворота». В июльские дни, – авторитетно свидетельствует Деникин, – «Республиканский центр» получил денежную поддержку от «банковской и торгово-промышленной знати» – то был негласный комитет, возникший по инициативе Путилова и при непосредственном содействии Гучкова. О нем упомянул Гучков в воспоминаниях, печатание которых в «Пос. Нов.» после начавшейся полемики неожиданно было прервано. «Чтобы официально оправдать наше существование, – говорит Гучков, – мы назвали себя “Обществом экономического возрождения России”. На самом деле мы поставили себе целью собрать крупные средства на поддержку умеренных буржуазных кандидатов при выборах в Уч. Собрание, а также для работы по борьбе с влиянием социалистов на фронте. В конце концов, однако, мы решили собранные нами средства передать целиком в распоряжение ген. Корнилова для организации вооруженной борьбы против Совета р.с. депутатов». Это было уже в августе. Роль «путиловского» комитета в предкорниловские дни теперь более или менее выяснена. В июле, конечно, все было в зачаточной форме[211]. В «Республиканском центре» и психологические и политические настроения переплетались довольно своеобразно, и поэтому едва ли уместно говорить об «Азефах» и предателях, как это делает Деникин. Сомнительный метод регистрации, примененный автором[212], едва ли соответствовал реальному положению дел. Патриотические задания организации внешне во всяком случае прикрывали закулисную сторону и привлекали не только «фрондирующую молодежь», возможно идейно и находившуюся в той или иной связи с «Республиканским центром», помышлявшую о «заговоре». Но и элементы, которые не отталкивались от революции. К этому центру, чтобы быть в курсе «господствовавшего… настроения», приписался и Марков-«маленький» «по поручению» Маркова 2 го: «Так я сделался, – вспоминает он, – членом Союза Георгиевских кавалеров, членом Военной лиги, членом Союза воинского долга, членом Демокр.-Респуб. центра, секретарь которого, между прочим, при первом знакомстве со мной сказал: “Подождите, корнет, скоро и на нашей улице будет праздник, скоро, скоро запоем мы – “Боже, Царя храни…” Я был зачислен еще к целому ряду более мелких организаций, не имевших особого наименования и считавших себя конспиративными». Монархическое знамя оставалось, конечно, свернутым, поскольку намечавшаяся «конспирация» [213] монархистов выходила на публичную арену общественной борьбы. «Духовная реакция, отмеченная некоторыми наблюдателями тогдашней общественной жизни, все же была еще далека от реального сочувствия монархической реставрации. Можно согласиться с Деникиным, писавшим впоследствии по поводу планов Гучкова: „Самые убежденные монархисты ее могут не признать, что подобное предприятие 1917 г. иначе, как авантюрой, нельзя было назвать, и что кадров для ее подготовки и исполнения невозможно было найти ни в стране, ни в армии“ [214]. В военной среде, наиболее затронутой крушением фронта и находившейся больше всего во власти психологии «оскорбленного патриотизма» (выражение, употребленное Керенским в показаниях по «делу Корнилова»), июльские настроения выливались в признании спасительной формы военной диктатуры. Призрак «генерала на белом коне» висел в воздухе. «Страна искала имя» – несколько сильно сказано у Деникина. С назначением Корнилова верховным главнокомандующим «все искания» прекратились – «страна» назвала имя диктатора. Но не будем переходить грани, отделяющие нас от дней, предшествовавших «корниловскому мятежу», когда на сцену выступила организующая роль Главного Комитета Офицерского Союза в Ставке, Совета Казачьих Войск и т.д. Нас ведь интересуют настроения до 1 августа, поскольку они могли сыграть решающую роль в переводе царской семьи в Тобольск.