– У ехидны вырван ядовитый зуб, она больше не опасна, в сущности, от прежнего ересиарха не осталось ничего, кроме физической оболочки. Покинет душа эту оболочку сейчас или через двадцать лет – какая разница?
– Он еще недавно был слишком популярен, я не могу держать такого человека в заточении – это слишком ненадежно.
– Пустое. Его солдаты разбежались или перебиты, его именем матери пугают детей, на землях Империи едва ли сыщется человек, готовый приютить побежденного мятежника. В Церене достаточно и тюрем, и монастырей…
– Ах, Людвиг, Людвиг… Твое милосердие отвратительно. Сознавайся немедленно – кто тебя просил?
– Никто.
– Твое жульничество написано на твоем лице. Кто это был?
– Его мать.
– Она жива?
– Это преданная вам дворянка, старая, набожная женщина, которая не разделяла заблуждений сына.
– Отлично. Я выражу ей сочувствие и назначу содержание из казны.
– Но…
– Никаких «но»… Ты глуп, друг мой, ты расслабился, ты жалеешь фанатика, безумца, убийцу и разорителя храмов, того, кто едва не отправил тебя за Грань собственными руками; тем самым он мог лишить меня единственного друга…
– Государь! Нетрудно проявлять милосердие по отношению к человеку безобидному. Простить злодея – куда больший подвиг. К тому же, в данном случае, подвиг совершенно безопасный, ведь злодей-то едва жив…
Император сухо рассмеялся шутке советника.
– Ты хитрец. Если мы будем чересчур добры и мягкосердечны, вольнодумцы могут в этом усмотреть попустительство. Однако мне не хочется отказывать тебе…
– Мой император, я умоляю вас о милосердии.
– Ладно. Мы доведем этого мерзавца до эшафота. Потом епископ Эбертальский предложит ему отречение. Если Бретон согласится отказаться от ереси и станет просить о прощении, нет никакой необходимости кончать дело колесом, публичное покаяние и так уничтожит остатки его популярности. Если же нет… Semper percutiatur leo vorans[26]. Увы, фон Фирхоф, я не собираюсь щадить нераскаянного изменника.
– Он будет знать о том, что в случае отречения казнь отменят?
– Конечно, нет. Я не собираюсь вызывать осужденного на лицемерие.
– Это ваше последнее слово, государь?
– Самое что ни на есть последнее. А теперь оставь меня, друг мой Людвиг. Я устал и в одиночестве хочу просить у Бога твердости, необходимой для дел правления.
Фон Фирхоф поклонился императору и вышел…
* * *
Факел трещал, догорая, красноватый свет скупо рассеивал мрак, застоявшийся под потолком сводчатого подвала. Толстая железная решетка делила каземат пополам. Человек, который лежал на тонком соломенном тюфяке сел, подтянул ноги и всмотрелся в изломанную, колышущуюся в одном ритме с пламенем тень.
– Кто здесь?
Некто шевельнулся по ту сторону решетки. Узник поежился – холод влажного камня пронизывал камеру. Вильнул и задрожал огонь.
– Если ты человек – подойди, я хочу видеть твое лицо, если бес – я не боюсь тебя, потому что верую в Бога.
– Это не бес, это фон Фирхоф.
Друг императора вышел в круг света так, чтобы Бретон мог свободно его рассмотреть, и осенил себя знаком треугольника.
– Теперь ты убедился, Клаус, что это я, а не дьявол?
– Вполне. Между тобой и чертом невелика разница.
– Я пришел не ругаться, еретик несчастный. Я пришел предложить тебе…
– Я не пойду ни на какую сделку.
– Сделок я как раз и не предлагаю. Сделки можно заключать только с теми, у кого что-то есть, у тебя нету ничего, ты проигрался в пух и прах, потерял все и вся. Даже остаток твоей собственной жизни больше не принадлежит тебе.
– А раз так – убирайся к дьяволу и дай мне выспаться, инквизитор.
– Не ругайся. Я пришел один, ненадолго и сейчас уйду. Только выслушай меня напоследок внимательно. Завтра тебя отправят на эшафот…
– Мне уже сказали.
– …так вот, в последний момент епископ Эберталя исповедует тебя и предложит тебе отречение от ереси. Что бы он ни говорил, и как бы ни держался, настоятельно советую соглашаться, этим ты сбережешь собственную жизнь. Возможно, сейчас она мало интересует тебя, но, в конце концов, твое мнение может перемениться…
Клаус Бретон подался вперед, крепко вцепился левой рукой в прутья и почти прижался лбом к решетке.
– Посмотри на меня, посмотри на меня хорошенько, пес императора. Я не могу достать тебя правой рукой – у меня вывихнуто на дыбе плечо. Железо решетки мешает мне добраться до тебя уцелевшей левой. Мне сейчас весьма скверно и, ты прав, жизнь потеряла для меня изрядную долю ценности. Об одном я жалею, я мало пожил, и не успел поступить с тобою по заслугам, мерзавец и подлец.
Людвиг вздохнул.
– И за что ты так ненавидишь меня? За то, что я служу Империи?
– Ты олицетворяешь то, что ненавистно мне – власть императора-беса, подлость земную, а не справедливость небесную.
– Ах, Клаус, может быть, мы не будем повторять уже состоявшийся однажды спор? Вернемся к твоим собственным делам. Я предлагаю тебе жизнь и не прошу взамен почти ничего, даже искренности в покаянии – только формальное отречение. Это не так ужасно, как может показаться, и не очень унизительно. Подумай и постарайся согласиться.
Бретон немного успокоился, он отпустил решетку, снова сел на солому и задумался. Минуты шли, трещал и коптил факел. Бывший ересиарх печально улыбнулся:
– Нет.
– Почему?
– Может быть, я и не прочь пожить еще немного, только, умри я на эшафоте, найдутся другие, которые будут добиваться божественной справедливости. Если я отрекусь, они навсегда потеряют надежду. Какая разница, что со мною сделают? Мне, после всего, что было, жизнь без свободы и без надежды хуже смерти.
– Ты когда-то был честолюбцем, а теперь стал потерявшим разум фанатиком.
– Зато я ответил честно – не собираюсь лицемерить.
Фон Фирхоф вплотную подошел к решетке, которая отделяла его от Бретона.
– Несчастный дурак, ради кого ты собрался умирать? Думаешь, толпа соберется воздать должное твоему мужеству? Они придут поглазеть на твои страдания, эбертальцев это развлекает. Божественная справедливость для них – пустой звук, а надежды не идут дальше куска хлеба. Ты умрешь, тебя больше не будет и не останется от тебя ничего. Твой мятеж забудут через год-другой. Справедливость и равенство – чересчур абстрактные идеи, чтобы прочно держаться в умах…
– Тогда зачем от меня хотят отречения?
– Просвети Господь твою упрямую башку, Клаус! Я просто хочу тебя спасти. Формальное отречение – единственный способ хоть чем-нибудь заменить тебе казнь.
– Ну, спасибо, я тронут, не знаю, что за муха тебя укусила, но я оценил результат. А по мне так, пролитая кровь не водица, что-то от всего этого да останется.
– Мне искренне жаль – ты так ничего и не понял.
– Оставь, не жалей. Я не очень-то и боюсь.
– Не хвастайся заранее, вообще-то, смерть на колесе мучительна, может быть… дать тебе яду? Конечно, это не делает чести мне как министру Империи, но вот, возьми горошину. Раскусишь ее в последний момент.
– Нет.
– Ты непременно хочешь страдать за ложную идею?
– Называй это как хочешь, тебе не понять, инквизитор. У меня была свобода и божественное призвание. Первое вы отняли, зато второе останется при мне.
Людвиг еще раз посмотрел в лицо мятежника, тот спокойно выдержал пристальный взгляд. Факел догорал и обильно чадил. Фон Фирхоф потер сухие веки – глаза нещадно щипало от копоти.
– Прощай, дурак и упрямец.
– Прощай, Людвиг. Я больше не злюсь на тебя. Спасибо, что навестил. Мне и впрямь нехорошо – тоскливо как-то. Когда кончается жизнь, часы в одиночестве начинают тянуться бесконечно.
Фирхоф кивнул.
– Да, я знаю. Насчет епископа и отречения… у тебя еще осталось время, подумай как следует, Клаус. Подумай до утра. До самого последнего момента. Мне очень хочется, чтобы ты изменил свое решение. Ложная гордость не продержится долго – только до тех пор, пока ты не увидишь лом в руках палача.
Бретон промолчал, он наполовину отвернулся, в факельном свете обрисовался его четкий, как у статуи, профиль.
Фон Фирхоф поспешил уйти, искренне надеясь, что его визит не успела обнаружить стража. Замок спал, море молчало, побережье накрыл мертвый штиль, где-то на стене перекликались часовые. Советник вернулся к себе и сел у камина. Он думал и вспоминал, следя за пляской света, когда угли прогорели и стали темно-багровыми, перебрался к окну. Неподвижное море сонно чернело в темноте, очерк зубчатой стены прорезал темно-лиловое небо. К утру край неба посветлел, потом занялся золотым, горячим рассветом. Фон Фирхоф так и не уснул, впрочем, он и не пытался этого сделать.
…Утром опустился мост и загремели ворота.
* * *
Адальберт Хронист.
В этот день на каменистом поле у стен столицы собрались горожане, возжелавшие видеть казнь ересиарха. Я, стараясь поддержать свое реноме Хрониста, затерялся в толпе. Меня изрядно толкали, я рассматривал одежду и лица людей – преобладало простонародье. В реакции горожан не было заметно ни особой скорби, ни ненависти, преобладало, пожалуй, умеренное любопытство. Пару раз я заметил плачущих женщин, но причина их горя, пожалуй, могла быть какой угодно.