И та страшная цыганка кагульская хотела лизнуть... Какой язык... какие белки!..
Входят носильщики. Что это у них на руках? Что-то черное... Смоляные рукавицы...
Вместе с ковриком его поднимают с земли и кладут на носилки.
«Так носят убитых... Разве я убит?» – думается смутно.
Несут, голова кружится... небо голубое-голубое, а словно оно опрокинулось... вертится... тополи куда-то бегут... Птица какая-то низко-низко проносится в воздухе и заглядывает в глаза... Чего ей нужно?..
Заной, заной, сердечушко – эх, ретивенькое!
«Что это, поют? Нет, это кто-то плачет... О ком?»
Прошел и этот знойный день. Ранним утром, у берега, на пригорке, рыжий, с красными бровями солдат и мешковатый хохол копают могилу. Глубоко уже выкопали, так глубоко, что рыжей головы копальщика уже не видать оттуда. Из ямы вылетают только комья желтой сырой земли. Тут же и собачонка, которая любопытствует заглянуть в яму....
– В холодке будет лежать молодой сержант, – говорит рыжий солдат, отирая пот со лба. – Ну, будет.
Хохол молча подает руку и вытаскивает товарища из могилы. Собака радостно ластится к нему: она боялась, что рыжего зароют там.
А вон и его несут, того, которого зароют... Отец Сила с крестом впереди, многих он проводил с этим крестом... А «он» не он уже: это что-то завернутое в белый холст – ни лица не видать, ни рук, ни ног – просто белый мешок, несомый на носилках привычными руками в смоляных рукавицах... Э! Мало ли их переношено!..
Ставят носилки у самой могилы... Батюшка что-то читает... «Земля еси и в землю отыдеши»...
А небо такое голубое, такое высокое... «Земля еси»...
II. «ОНА, АНАФЕМСКАЯ, ЛЕТАЕТ...»
Холодное осеннее утро. Чуть брезжут на небе медленно потухающие звезды. В морозном воздухе далеко разносится какое-то, словно бы усталое, бряканье колокольчика. Привычное ухо отличает в этом бряканье голоса почтовых колокольцев.
Там, откуда несутся эти усталые позвякиванья, темно еще, ночные тени не сходят еще с земли. Да и везде кругом темень, ночные тени. Только вдоль одного воскрайка неба, к северу, тянется неровная линия каких-то зловещих огней: не то горят разложенные костры, не то полоса пожаров растянулась от одного края горизонта до другого – то ярко вспыхнут и трепыхаются огненные пасмы, то мигают во мраке отдельные огненные пятна и точки, словно глаза волка, в глухую ночь пробирающегося к овечьему загону.
Что это такое?.. Что за зарево?
Звяканье колокольцев все ближе и ближе. Из тьмы неясно вырисовываются очертания дуг, лошадиных голов, каких-то повозок... Ближе и ближе, яснее и яснее выступают из мрака кони, повозки, очертания возниц, людей.
Проезжающие в двух повозках: одной, крытой к задку, кузовом, другой – простой ямской телеге. Они-то и звякают сонными колокольцами.
Жутко, страшно смотреть издали на эту неведомую линию огней и дыма с куревом... Да, виднеется и дым по мере приближения к линии огней... Словно земля вспыхивает и горит – и страшен вид этой горящей земли. Кто же жжет землю?
Вон бродят какие-то тени около огней. Виднеются шесты, колья, дубье и еще что-то длинное в руках этих зловещих человеческих теней.
– Что это за зарево? – тихо спрашивает молодой, в дубленом полушубке с военными нашивками проезжий, что в первой повозке. – Разве под Москвой, у Коломны, паливали когда степи, как палят их по Дону, на низах да по Пруту в Бессарабии?
– Не степи палят, а это, поди, бекеты, – так же тихо отвечает другой, рядом с первым сидящий проезжий, одетый в волчью шубу.
– Зачем бекеты? Какие?
– Сторожевые... карантенные... Вот влопались!
– Что ты, Игнатий! Ужли карантен? Вот беда! – испуганно воскликнул первый.
– Что? Что такое? – удивленно спрашивает третий путник в медвежьей шубе, проснувшийся от восклицания первого.
– Беда, полковник... На карантен наткнулись, кажись... Бекеты...
– Да их к Москве не было...
– Вон огни... курево... народ.
А огни все ближе, ярче, зловещее... И зловещие человеческие фигуры с дубьем, длинными шестами и баграми тоже надвигаются ближе.
– Стой! Кто идет? – раздается голос из кучки, загородившей дорогу.
– Остановь лошадей! Ни шагу!
Окрики грозные, решительные. Так даром кричать не станут... Дело нешуточное, окрик ставят ребром... Повозки останавливаются. Дубье, шесты, багры, кулаки в чудовищных рукавицах, энергичные жесты этих чудовищ-рукавиц в воздухе, да перед всем этим кто не остановится!
– Кто едет?
– Ее императорского величества войск полковник и кавалер фон Шталь!– отзывается смелый голос из медвежьей шубы.
Дубье, вилы, шесты, багры надвигаются гуще, но не ближе... Зипуны и кафтаны скучиваются, вырастают в стену, а за ними гул, треск, новые голоса.
– А откелева путь держите? – допрашивают люди с дубьем.
– Из благополучного места, – отвечают из повозки.
– А из каково-таково? Сказывай!
– Из города Хотина...
– У!.. Гу!.. У! – начинается ропот. – Нету такого города...
– Нету, не слыхивали. У!.. Гу!..
– Прочь с дороги! Пропустите! – повелительно кричит полковник фон Шталь, тот сухой немец с холодными глазами, которого во время привала русских отрядов при Пруте, в Бессарабии, мы видели в палатке генерала фон Штофельна. – Расступись! Я по казенной, от его сиятельства графа Румянцева-Задунайского.
– Не пропущай, братцы! В загон их! – угрожающе выкрикивают десятки глоток.
– В досмотр их! В карантей! Гони в карантей!
– Заворачивай назад, откуль приехали...
– Что вы! Взбесились!..
Да, взбесились... Страшно волнующееся море серых зипунов, когда оно взбесится, ошалеет... Вторая телега тоже наткнулась на дубье...
– Стой! Кто едет? Откелева?
На этот отклик из телеги залаяла собака.
– Стой, черти! Кто едет? – повторяется оклик.
– Ординарцы полковника Шталова, – бойко отвечает знакомый голос, голос рыжего солдата с красными бровями, того, что рыл могилу молодому сержанту на берегу Прута.
– Откелева?
– Из благополучного места.
– Каково таково?
– Та из благополучного ж, чертовы москали! – раздается сердитый оклик из телеги, и тоже знакомый голос: это голос того мешковатого хохла, что там же вместе с рыжим солдатом, у Прута, рыл могилу молодому сержанту.
– Не пущай! Гони и этих в карантей! В загон их.
– А, бисова Москва! – ворчит хохол.
А Маланья заливается, лает на страшных людей, лавой обступивших телеги...
Прибывают новые толпы, словно из земли вырастают. Зарево огней зловеще отражается на их длинных баграх, на верхах нахлобученных на глаза шапок. Толпы густеют и надвигаются, виднеются уже страшные, озверелые лица ожесточенных страхом и несчастиями людей.
– Стой, робя! Не подходь близко!
– Не подходи! Она на два-сорока сажон берет...
– У-у-у! Бей их! Что глядеть!
– Бей, братцы! Язвенные...
– Из язвенных мест, из мору самово. Бей их!
– В огонь их! Баграми бери!
– Не подпущай их, братцы, не подпущай!
– Баграми тащи!
– Не трошь!
– Чаво, «не трошь»! Куда лезешь?
– Не трошь, говорят тебе, багром! Она по багру дойдет...
– Знамо, дойдет... Она хуже птицы, летает она...
– Она одново огня боится... Мышь словно летуча, нетопырь...
– Не подходи, православные! Бога вы не боитесь! – раздается новый голос. – Она летает... она в Киев из туречины на сорочьем хвосте прилетела.
Толпа замирает на месте от этих слов... Она летает, что ж еще может быть ужаснее!.. Замерли и проезжающие... Безжалостная, беспощадная, «наглая» смерть глядела им прямо в очи... Храбрый по долгу службы, аккуратный по воспитанию, немножко педантический по темпераменту, немножко вороватый по крови, немец фон Шталь мысленно прощается с своею доброю супругою Амалиею, с своим сыном Карлушею, который весь в папашу, с своей дочкою Вильгельминушкою, которая вся в мамашу, и с своим генеральским чином, к которому он уже представлен его сиятельством графом Петром Александровичем Румянцевым-Задунайским... Сидящий против него в повозке молотой сержант Рожков Игаша тоже мысленно прощается с своею молодостью, с брысенькою, курносенькою, прехорошенькою Настею, которую он надеялся сегодня же обнять в Москве после долгой разлуки, обнять там, в «сенцах», где когда-то в первый раз они... Эх!..
Все замерло, застыло в недоумении, в страхе, в нерешительности... Но недолга эта нерешительность в обезумевшей толпе: ожидание беды, острый страх опьяняет как вино, страх за свои дома, за своих жен и детей, за свою жизнь... Тут один неосторожный крик доводит толпу до умоисступления, осатаняет... И этот крик, этот вопль раздается...
– Дядя Сырой, стреляй в их!
– Пали из поганого ружья! Она боится пороху огня... Лущи их.
– О, мейн Готт. Дас ист шреклихер альс бай Кагуль[10], – шепчет растерявшийся храбрый немец...
– Господи! Прими душу... Настя... Настенька...
В этот момент позади толпы раздается конский топот... Толпа колыхнулась... Это скачет конный разъезд, пики, сабли блестят...