— Работы еще хватит. Еще будет работка, — сказал партизан с острым лицом и голубыми глазами. — Хорошо хоть, немножко этой сволочи здесь пока осталось.
— Вы как думаете, придется нам еще воевать? — спросил меня партизан К.
— Без сомнения, — ответил я. — Их и в самом Париже еще достаточно.
Для меня лично военной задачей в это время было попасть в Париж живым. Достаточно мы подставляли головы под пули. Париж вот-вот будет взят. Теперь во время уличных боев я искал укрытия — как можно более надежного и чтобы знать, что кто-то прикрывает меня с лестницы, если я стою в дверях фермы или в подъезде квартирного дома.
Колонна теперь наступала так, что любо-дорого было смотреть. Вот впереди завал из срубленных деревьев. Танки обходят их или раскидывают, как слоны, разбирающие бревна. А не то вгрызаются в баррикаду из старых автомобилей и мчатся дальше, волоча за собой какую-нибудь развалюху, зацепившуюся за гусеницы. Танки, столь уязвимые и робкие в тесных, пересеченных изгородями районах, где с ними легко расправляются и противотанковые пушки, и базуки, и всякий, кто их не боится, здесь крушили все вокруг, как стадо пьяных слонов в туземной деревне.
Впереди нас, слева, горел немецкий склад боеприпасов, разноцветные зенитные снаряды рвались в несмолкаемом стуке и хлопанье 20-миллиметровых. Когда жар еще увеличился, стали рваться самые крупные снаряды, создавая впечатление бомбардировки. Я потерял из виду Арчи Полки, но потом оказалось, что он двинулся к горящему складу, вообразив, что там идет бой.
— Там никого нет, Папа, — сказал он. — Просто горят какие-то боеприпасы.
— Никуда один не ходи, — сказал я. — Прикажешь тебя искать? А если бы нужно было трогаться?
— Хорошо, Папа. Виноват, Папа. Понятно, Пана. Только я, мистер Хемингуэй, пошел туда с frere, с моим братом, потому что он сказал, что там идет бой.
— О, черт, — сказал я. — Вконец испортили тебя партизаны.
Мы на большой скорости проехали по дороге, где рвался склад боеприпасов, и Арчи, у которого ярко-рыжие волосы, шесть лет службы в армии, четыре французских слава в запасе, выбитый передний зуб и frere из партизанского отряда, весело смеялся тому, как громко взлетало к небу все это имущество.
— Ох, и хлопает, Папа! — кричал он. Его веснушчатое лицо сияло от радости. — А Париж, говорят, город что надо. Вы там бывали?
— Бывал.
Теперь мы ехали под гору, и я знал это место и знал, что мы увидим за следующим поворотом.
— Мне frere кое-что о нем порассказал, пока колонна стояла, — сказал Арчи, — только я не совсем понял. Одно понял ясно, город — во! И что-то он еще толковал насчет того, что едет в Панам. Ведь к Панаме Париж не имеет отношения?
— Нет, Арчи, — сказал я, — французы называют его Paname, когда очень его любят.
— Понятно, — сказал Арчи. — Compris. Все равно как девушку можно назвать не по имени, а еще как-нибудь. Верно?
— Верно.
— А я-то все думаю, что это frere мне толкует. Это выходит вроде, как они меня зовут Джим. Меня в части все называют Джим, а имя-то мое Арчи.
— Может быть, они тебя любят, — сказал я.
— Они хорошие ребята, — сказал Арчи. — В такой хорошей части я еще никогда не служил. Дисциплины никакой. Это точно. Пьют без передыху. Это точно. Но ребята боевые. Убьют не убьют — им наплевать. Compris?
— Да, — сказал я. Больше я в ту минуту ничего не мог сказать: в горле у меня запершило, и пришлось протереть очки, потому что впереди нас, внизу, жемчужно-серый и, как всегда, прекрасный, раскинулся город, который я люблю больше всех городов в мире.
СОЛДАТЫ И ГЕНЕРАЛ
«Кольерс», 4 ноября 1944 г.
Пшеница созрела, но сейчас некому было ее убирать, и следы гусениц пролегли через поле вверх, туда, где в кустах, притаившись в засаде, стояли танки и откуда открывался вид на леса и дальше на холм, который им предстояло взять завтра. В этих лесах и на том холме не было ни души между нами и немцами. Мы знали, что у них здесь есть пехота и от пятнадцати до сорока танков. Но дивизия продвинулась так быстро, что оторвалась от другой дивизии, наступавшей слева, и вся местность, расстилавшаяся перед нами, ее мирные холмы, долины, крестьянские домики с полями и фруктовыми садами и серый город с черными крышами и остроконечным шпилем колокольни представляли собой открытый левый фланг. И все это было смертоносно.
Дивизия не продвинулась дальше своей цели. Она дошла до нее, до этой высоты, где мы теперь находились, точно в срок. Так шло день за днем, а потом неделю за неделей и вот уже второй месяц, как она наступала. Никто не помнил больше отдельных дней, и история, свершающаяся ежедневно, оставалась незамеченной, расплывалась в усталости и пыли, в запахах павшего скота и взрытой толом земли, в скрежете танков и бульдозеров, стрельбе автоматов и пулеметов — в прерывистой сухой болтовне немецких автоматов, сухой, как треск трещоток, и в торопливом, захлебывающемся стрекоте немецких ручных пулеметов — и в вечном ожидании, когда подойдут остальные.
Все в памяти слилось в одно сражение на смертоносной, поросшей кустарником низине, которое потом перешло на высоту и через лес на равнину, входя в города или минуя их — одни разрушенные, другие совсем не тронутые обстрелом, и опять вверх, на эти холмы с лесами и полями, где мы теперь находились.
Теперь история — это банки из-под НЗ, пустые стрелковые ячейки, сохнущие листья на ветках, срезанных для маскировки. Это — сожженные немецкие машины, сожженные танки «шерман», много сожженных немецких «пантер» и кое-где сожженные «тигры», мертвые немцы на дорогах, в кустах и садах, немецкая техника, разбросанная повсюду, немецкие лошади, бродящие по полям, и наши раненые и наши мертвые, которых везли нам навстречу связанными по двое на крышах эвакуационных джипов. Но прежде всего история — это дойти до места назначения вовремя и ждать там, когда подойдут остальные.
Сейчас в этот ясный летний день мы стояли и смотрели туда, где завтра дивизия будет драться. Это был один из первых дней по-настоящему хорошей погоды. Небо было высокое и голубое, а впереди нас и слева от нас наши самолеты атаковали немецкие танки. Сверкая на солнце серебром, крошечные П-47 шли пара за парой высоко в небо и описывали круги, прежде чем, отделившись от строя, сбросить бомбы. Когда они снижались в пике, становясь большеголовыми и громоздкими, появлялись вспышки с дымом и раздавался тяжелый грохот. А П-47 взмывали и кругами шли на новый заход, и серый дым от их 50-миллиметровых пушек стлался за ними, а они пикировали впереди него. Над островком леса, над которым пикировали самолеты, взметнулось яркое пламя, за ним столб черного дыма, а самолеты продолжали снижаться и все били и били по цели.
— Это они ударили по фрицевскому танку, — сказал танкист. — Одним гадом меньше стало.
— Вы видите его в бинокль? — спросил танкист в шлеме.
Я ответил:
— С нашей стороны его закрывают деревья.
— Ага, деревья, — сказал танкист. — Если бы мы пользовались прикрытием, как эти чертовы колбасники, гораздо больше наших парней дошло бы до Парижа или Берлина или куда мы там идем.
— Домой, — сказал другой танкист, — вот куда я хочу попасть. До остального мне дела нет. А во все эти остальные места нас и так не пустят. Мы никогда не входим в города.
— Легче, — сказал высокий танкист. — Всему свое время.
— Скажи, корреспондент, — обратился ко мне другой солдат. — Никак не могу понять. Ответишь, а? Что ты делаешь здесь, ведь тебе здесь не надо быть? Ты делаешь это ради денег?
— Конечно, — ответил я, — ради больших денег. Колоссальных.
— Мне это непонятно, — сказал он серьезно. — Я понимаю, что это можно делать, потому что надо. Но ради денег — непонятно. Нет таких денег на свете, за которые я стал бы это делать.
Немецкая фугасная граната с дистанционным взрывателем щелкнула над нами и разорвалась где-то справа, оставив в воздухе клуб черного дыма.
— Эти гады колбасники пускают свои штучки слишком высоко, — сказал боец, который не стал бы делать этого ради денег.
В этот момент немецкая артиллерия ударила по холму за городом, слева от нас, где залег один из батальонов первого из трех пехотных полков дивизии. От непрерывных взрывов склон холма запрыгал в воздухе бьющими черными фонтанами.
— Теперь на очереди мы, — сказал один из танкистов. — Здесь мы у них на виду.
— Если начнут стрелять, ложись под танк сзади, — сказал высокий танкист, который говорил другому, что всему свое время. — Самое надежное место.
— Махина-то тяжелая, — сказал я ему. — Вдруг ты в спешке дашь задний ход?
— Я тебе крикну, — сказал он, ухмыльнувшись.
Наши 105-миллиметровки открыли ответный огонь, и обстрел прекратился. Над нами медленно кружил аэростат. Другой отнесло правее.
— Они не любят стрелять, когда эти штуки в воздухе, — сказал высокий танкист, — потому что они засекают их огневые точки, а потом наша артиллерия или авиация задают им жару.