—————
Чего я ищу? Может быть, только более глубокого ощущения жизни. Травы растут одним ощущением, животные — другим, более высоким, наконец люди — третьим, самым высшим на земле[204]. Но ничто человеческое меня не удовлетворяет. На их языке: я потерял вкус к жизни, да! но не вообще к жизни, а к их жизни! и ничто еще не заставило меня разочароваться в надежде, что есть настоящее. В их жизни его нет для меня. Из нее я должен уйти. Но какая-то сила во мне, жажда, искательство не позволяет стать самоубийцей — и я живу, я живу. Пусть это страшно мучительно!
—————
И все-таки в глубине души есть предчувствие, или есть убеждение; или хотя бы допущение возможности такой грядущей полноты, когда каждая душа и каждая пылинка этого мира очнется, воскреснет и узнает себя во всем и в едином. Тогда все будет полно такой неслыханной дрожи, такой любви и такой радости о жизни, о какой не смеем теперь и мечтать. Господи, Боже мой, Боже!
Маша, неужели этого не будет?![205]
—————
Но так не могу жить!
Я хочу, чтобы каждая мелочь моя была осмысленна, каждый шаг мой был осмыслен, каждая встреча моя имела смысл и значение! Так требует мой разум, мой дух, и я ищу этого смысла. Сама история учит, что этот мой разум и мой дух — самое последнее и самое совершенное создание ее. Так наша ли задача ему служить?!
—————
К чему стремиться? Разве не в праве мы спрашивать это, раз такой вопрос является у нас, — у животных такого вопроса нет.
—————
К чему стремиться? К своему счастью. Но это не ответ, потому что мое счастье заключается в самом совершенном стремлении. Я ищу этого счастья.
Учить счастью других? Да, учить счастью других — это значит учить их самому совершенному стремлению.
В чем же самое совершенное стремление? Ужели в подчинении закону необходимости, в сознании его? И можно ли внешним объективным, научным путем познать его?
—————
Не будут ли это одни бесконечные споры и теории. И можно ли подчинить себя ему на каждую минуту, каждый миг. Может ли он решить вопрос личной жизни?
Нет, самое совершенное стремление есть прежде всего путь свободы. Освобождение себя от всяких пут этого мира, от всяких необходимостей. Когда говорят о самопожертвовании, тогда любят его.
Сегодня я вскочил. Я лежал на траве, и мне вдруг так ясно представилась вся наша жизнь человеческая во всем ее темном ужасе, на всем пространстве земного шара. Народы расползлись по нему, как одно какое-то странное, но мелкое животное. Каждая клетка его живет и дышит, но все безвольно. И как смешны мне все эти их громкие разговоры, их речи на конференциях, в парламентах и в думах! Но они говорят, они кричат, они красуются; точно вправду они вершители судеб европейских и общечеловеческих! Но даже и речи их только бессознательное переливание мыслей из одного сосуда в другой — и мысли их текут в их мозгу, как соки в жилках растений!
—————
Я прихожу к людям, и люди, как травы.
Где посеяны, там и растут. Одни в болоте, другие в канавах, а третьи в лесу.
Вот семьи, они как листья на одном стволе. Почему весной нужно переезжать на дачу, а зимой в город? Никто не спрашивает. Так разбухают почки весной на деревьях. Их корни ушли далеко в землю, вглубь годов, так делали их предки, уже омертвевшие клетки в стволе, так делали они в прошлом, в третьем и в десятом году, так значит и нужно. Вот и все.
Но сколько суеты у людей в этом! Все разговоры их наполнены этим. С утра до вечера. Так проходит день. Они точно только этим и живут, и до всего другого им нет дела. Бедные люди.
—————
И вот еще почему ненавижу я свое писание[206], потому что оно отдаляет от меня свет, приближает к мертвой, пустой работе. Писание это — окостеневание всего живого.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
—————
Я чувствую, каким становлюсь мертвым, холодным к людям, когда пишу, потому что тут огненная лава, которая есть в душе, стынет и превращается в готовые камешки, которые очень красивы, но которые годны только для игры и для украшений.
И так стыдно, стыдно всякого писания, всякого слова написанного потому, что это забота о внешнем, забота о том, чтобы живая душа твоя и огонь сохранились в вещественном виде, как будто бы вещественное более вечно, чем лживое, не запечатленное слово и сама жизнь, и текучесть.
—————
Писать это значит — не верить живому делу, душе, что каждый твой шаг, твоя мысль, твое слово положены перед Творцом и не пропадут в нем, а получат по заслугам[207].
РАЗМЫШЛЕНИЯ О БУДДЕ
Будда, достигнув совершенства, не остался безучастным к миру, а предпочел опять вернуться в мир, движимый состраданием к нему и милосердием, чтобы и других привести к бесстрастию и освобождению от цепей страданий. Так в жизни он, милосердный, эту любовь или сострадание — поставил выше Нирваны[208] и умел в жизни, как рассказывает о нем предание, лучами такой любви окружать тех, кого хотел спасти, что никто не мог устоять перед ним. Очевидно, это была не та любовь, от которой он освобождал себя в начале пути, только он не нашел ей слово еще. Христианство же отличило — любовь плотскую — т.е. любовь желающую себе и другим плотских благ, обыкновенную среди людей — и действительно держащую людей на цепи у мира — от любви духовной. Первую, как и Будда (Будда только о первой и говорит), оно на первых ступенях “освобождения” осудило; ко второй, которой Будда не нашел еще имени, — оно обратило все свои взоры и ее-то в лице Иисуса Христа и провозгласило открыто за начало и конец всего, за высшее и последнее Благо мира, за Альфу и Омегу жизни. И справедливо, ибо и Будда в пути своем к освобождению ни разу не был остановлен Ею — т.е. Богом — Богом Христианским, как Его понимает христианство и мы. Разве не эта Любовь, т.е. не Бог, не Господь по-нашему — увела его из царских палат в пустыню. Ведь не себе он пошел искать успокоения и спасения, а повергнутый в ужас страданием других и всего мира. Найти спасение миру — вот какая божественная мысль руководила им и поддерживала его в его 40-летних скитаниях по лесам его родины, и она же вывела его из лесов опять к народу — и поставила для них светочем на пути. Так христианство, — пройдя путь осьмиричный Будды[209], возглавливает его последним словом Мудрости, словом о любви — которую знал уже, конечно, и сам Будда. — И поныне истина этого пути есть та: Любовь есть начало и конец пути и без любви не достигаешь ничего.
“Если будешь просить Света себе, ради себя, а не ради других, то ты не получишь”. Так приняли мы и слышали истину об этом пути от одного из ныне живущих братьев[210]. Эту истину знал, конечно, и Будда, знают и все истинные подвижники в своих лесах и ею живут. Что же другое и может поддерживать их в их страшных потах и трудах — как не эта мысль, что не одни они, а другие спасутся через их труд, ибо все мы — одно и на всех нас один грех и одна благодать.
ПИСЬМА Л.Н.ТОЛСТОМУ
1
23 июня 1907. Харьков
Дорогой Лев Николаевич,
Когда ехал в вагоне, вдруг понял как много гордости может быть в смирении, т.е. в том, что я, боясь потревожить Вас, не остался еще и не высказался до конца. Вот тогда бы было больше общения между нами, и стало стыдно, и потому простите. Но все-таки есть в душе радость хотя бы за приобретение этого знания, и за Ваше слово о моем деде и за любовь и за все. Не согласен с Вами все-таки во многом. Все-таки не решусь так резко высказаться о революционерах. Знаю среди них все-таки настоящую любовь к людям, живую любовь полную самозабвения, а то что она одевается не в те одежды мыслей, теорий и слов, так это только трагично, но тем более любишь их сам, тем более тянет к ним, тем более их жалеешь. И про себя могу сказать, что не игра, не жажда риска и не самолюбие только вовлекли меня в революцию, и тем более Машу Добр<олюбо>ву, а наоборот желание умалить себя, желание отказаться от гордости своих самостоятельных исканий, и смиренно подчиниться знанию других людей, которые казались авторитетными, умными, чистыми. А в том, что не решаюсь поставить себе в упрек, в том не упрекну и других, тем более что не могу забыть, что Маша была революционерка и такою умерла. И потому было больно услышать Ваше резкое слово о всех революционерах огулом. Уж Маша была чистая, светлая, и такая высокая в любви, как я никого еще не знаю. Ужасно только то, что разум при всем этом может так страшно ошибаться, делать не те выводы из любви, из смирения и искательства Бога. Она от этого и умерла в роковом конфликте, почти в сумасшествии. Когда-нибудь издам ее письма[211], потому что более страшной и живой истории души не сочинишь. Но оттого, что разум может так заблуждаться и создавать такое страшное противоречие в жизни между непосредственным чувством любви, которое он опутывает своими рассуждениями, — и делом, я не могу согласиться и в Вашем учении со всей той частью, где Вы, как мне кажется, слишком много говорите о разуме. Я и сам не теперь открыл в себе любовь, и всегда, как помню, знал Бога, как — мне кажется, — Его знают и все где-то в тайниках души. Не боязнь довериться одному непосредственному, наивному чувству заставляла искать доводов разума и создавала массу лжи — потому что разум ищет двух оснований, чтобы делать свои выводы, одно внутреннее, другое внешнее, опирающееся на знание внешнего объективного мира, и таким образом получались всевозможные теории, начиная от реакционно-славянофильских — и кончая — революционными, но живого дела любви в этом не было — или было не то дело, какое — требовалось непосредственным чувством. И была в результате ужасная пустота в душе и тоска, которая шептала про все: — это не то, не то, не то! Была, конечно, во всем и игра, о которой Вы говорили (самолюбие и т.п.), но против этой игры достаточно протестует внутренний голос, требующий искренности. Игра же эта может быть не только у революционеров, но и у последователей чистой любви — (лицемеры, фарисеи). Так что ею одною всего все-таки не объяснишь. Думаю же я, что нужно нам пока оставить всякие рассуждения разума, т.е. даже и те, которые Вы допускаете, а заняться воспитанием в себе непосредственного чувства любви и внутреннего голоса (искренности). Будьте как дети[212], вот та заповедь, которую мы должны прежде всего исполнить, правда, это бесконечно трудно — нам утонченным умственникам и особенно в нашем образованном обществе, но с Божьей помощью и с помощью хороших людей и это станет возможно, а тогда начнем рассуждать. Пример Саши Добролюбова — для меня настоящее утешение.