Еще забыл сказать, что к такому выходу для себя, к необходимости это сделать приводит меня еще та общая — я скажу прямо — вдохновенная любовь к людям ко всем, которых я знаю, к здешним и к тамошним — деревенским, которая иногда нахлынывает волной до слез, до умиления, и когда хочется сказать всем что-то, всех научить чему-то, не учительствовать, а научить, и тогда кажется даже так ярко рисуется, я должен это сделать — но по силам ли это еще? Где найти эту силу? как укрепить себя, чтобы сделать это во всей чистоте, достойно дела Божьего — ведь я даже иногда не властен над простым и внешним житейским волнением — так несовершен еще. Простите, дорогой Лев Николаевич. Напишите что-нибудь[224]. Это должно во мне решиться теперь скоро, в январе уж — нельзя так дольше. А то я хотел даже в монастырь уйти на время, для искуса, для подготовки, все-таки трудным и суровым рисуется мне это дело. И страшно, что не на одного Бога надеешься при этом, а вот и на Вас на человека. Но не гордыня ли все, ведь и Вас упрекают иногда в гордыне. А эти слезы, это умиление и вдохновение! как поддержать их всегда в себе? Я так часто падаю, так часто терзаюсь и мучаюсь — но знаю путь любви и живой любви общения с людьми единый истинный путь к Богу. Ваш брат известный Вам
Леонид Семенов
Мой адрес пока:
СПетербург
Морская ул. д. 35 кв. И.
А мы ведь еще молоды, кому как не нам дерзать?!
Спасибо Вам за Ваше письмо в газетах.
<На конверте:>
Тульская губ.
ст. Козлова Засека
Ясная Поляна
Льву Николаевичу Толстому.
7
3 марта 1908. Петербург
Дорогой Лев Николаевич, я давно уже получил Ваше письмо, несколько раз пробовал отвечать на него, но все слова как-то не нужны, бледны. Редко приходится переживать такой праздник души, когда сознаешь, что совершенно сходишься с другим человеком, да еще с человеком, который настолько опытнее и старше тебя, как Вы меня. Теперь пишу кратко ради любви и общения. Я — еще в Петерб<урге>, но все те сомнения, которые высказал Вам в письме в декабре, — рассеялись как призраки, и понял я, что они соблазн. Я считаю для себя неизбежным — уход в крестьянство и всего вероятнее в ту свою деревню, в которой жил уже летом. В этом, думаю, воля Божья для меня, та воля, о которой Вы пишите. Ее я воспринимаю и ей учусь не во внешних рассуждениях — о классах, о социализме, о ходе истории и даже об историческом ходе религиозных движений в России (такому соблазну подпадают некоторые и очень близкие мне люди, и мне кажется это все ложью) — а просто во внутреннем сознании [во-первых] вины своей за все общество образованное и за все, что оно делает, вины перед собой, перед ним и перед всеми, пока живу среди него и знаю, что как бы лично ни старался я сам себе устроить здесь иную и более суровую и непраздную жизнь, — мира душевного мне здесь нет. Для этого ведь выход один — уйти в ту готовую среду, где эта суровая и непраздная жизнь уже есть, всегда была и будет. Во-вторых, необходимость в такой суровой и непраздной жизни я ощущаю тоже внутренне — и чрезвычайно лично, интимно. Это просто какая-то гигиена духа, я без телесного труда — и в этой болтливой и хлопотливой обстановке города — не могу как-то достаточно сосредоточиться в себе духом, не могу молиться, не могу очищаться от накопляющихся за день грехов. Все как-то разбрызгано, хаотично в душе, поддаешься впечатлениям, увлекаешься даже и самыми высокими мыслями без чистоты и глубины. Есть, напр., ужасная опасность увлекаться религиозными фантазиями и рассуждениями взамен непосредственного знания и стремления к Богу и к любви, и этой опасности так часто подпадают хорошие интеллигенты. Боюсь, что и я подпал уже ей. Причина этого одна — отсутствие сурового труда.
Одним словом, просто ужасно, как не замечают интеллигенты, что почти все их душевные страдания, пороки и ошибки происходят именно от нарушения этой первой заповеди Господней — в поте лица твоего трудись![225] Но всего не пересказать. Молиться тут не могу, вот, пожалуй, главное, а какая же любовь без молитвы?! А какая же это любовь, которая срывается тут постоянно на угождение людям, вырождается постоянно в потакание слабостям тех немногих образованных людей, с которыми случайно сошелся как с близкими — а, значит, в потакание и себе, в то время рядом тысячи людей гибнут от физического голода и холода. При всей любви к тем, с которыми живу сейчас, и их любви ко мне, которой не заслужил, я все-таки чувствую, что любовь к ним может желать им только одного — того, чтобы и они как можно скорее освободились от тех предрассудков, в которых страдают и которые закрывают им путь к тому благу, которое доступно будет и им тогда, когда они освободятся от них, и которое я знаю хоть и слабо, но знаю, т.е. чистая Любовь ради Любви. А как могу я идти с ними вместе к этому благу, как не отказавшись прежде всего сам от этих общих всем нам образованным предрассудков. Ведь религиозное и единственно правильное разумение цели и смысла жизни, в отличие от материалистического, мне кажется, в том именно и состоит, чтобы всю ценность жизни видеть в самих переживаниях духа, а не в том приложении, которое можно из них сделать, — как об этом всегда хлопочат интеллигенты. Не дух должны мы подчинять каким-нибудь целям жизни (плотской, земной, политической и даже филантропической и т.п.), а наоборот — все — ему, и прежде всего тому высшему состоянию его, какое мы знаем, — Любви. Ее самое, и только ее, должны мы сделать целью своей личной, общественной и общечеловеческой (что все едино) жизни. [(Ее сделать объектом своих стремлений.)] Вот как я понимаю — религиозную жизнь. А потому и первое дело наше устранять все то, что мешает нам на пути к этой цели. И вот я вижу, я чувствую, что мне и всем тем людям, с которыми я сталкиваюсь, мужикам и образованным, — в моем общении с ними чистой Любви, т.е. Богу посреди нас, — мешают мои грехи и прежде всего мой великий грех — жизнь в ложных и гадких условиях, и потому я должен их устранить. Так я ощущаю внутреннюю волю Божию. Но для того чтобы сделать этот шаг — уход из этого мира, я чувствую все-таки, что должен еще иметь как бы нарочитое указание Божие, понимаю это не суеверно, а так, что должен иметь еще какой-нибудь ближний предлог, чтобы мой уход не оказался перед другими людьми — своевольным, самонадеянным и недостаточно смиренным. Поэтому до сих пор я этого шага еще не сделал сейчас зимой, пока ждал. Иногда готовился, собирался, но всякий раз чувствовал, что как-то нет достаточных оснований, почему именно я сейчас еду. И вот, чтоб никого не огорчить, чтобы этот шаг не был разрывом, я чувствую, я должен его сделать незаметнее и еще больше подготовившись к нему. Одним словом — весной это сделать мне легче и проще, потому что тогда по заведенному здесь обычаю все разъезжаются по деревням и дачам. Да сейчас и нет никакой работы в деревне у нас.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Тут пока писал книгу[226]. Писал как полезные для себя размышления о жизни, о суете всего кругом, и для устранения еще некоторых последних научных предрассудков, которые иногда являлись и которые приходилось слышать, кроме того, старался поддерживать чистое общение со всеми людьми, которых знаю и Бог дал мне силу и мужество открыто и прямо всегда говорить о своих убеждениях. Книгу свою я считаю, конечно, очень несовершенной, и трудно мне писать так, как Вы бы мне кажется желали, срываются другие слова, другие образы и обороты речи — и пишу всегда с большою борьбою с языком — но думаю, что и так она все-таки кому-нибудь пригодится. Как есть люди, которые пишут по-гречески, по-китайски, так есть и люди, которые привыкли мыслить моими оборотами речи и образами и, напр., Ваш язык им чужд и непонятен. Но суть одна, и знаю, что искренно к ней стремлюсь, и людям, которые еще сидят и заблудились в дебрях (декадентско-политических), в которых блуждал и я, моя книга, может быть, незаметно и мягко укажет выход на ту светлую дорогу и общую мне с Вами и со всеми лучшими людьми всего мира, которая открылась мне. Но печатать еще не решил, м.б. если увижусь с Вами, ближе посоветуюсь с Вами.