– Что ты это… Зачем ты такие пустые слова научился вставлять?
Но бесконечно увлекающийся Ахилла так нетерпеливо разворачивал пред отцом Савелием всю сокровищницу своих столичных заимствований, что не берегся никаких слов.
– Да вы, душечка, отец Савелий, пожалуйста, не опасайтесь, теперь за слова ничего – не запрещается.
– Как, братец, ничего? Слышать скверно.
– О-о! это с непривычки. А мне так теперь что хочешь говори, все ерунда.
– Ну вот опять.
– Что такое?
– Да что ты еще за пакостное слово сейчас сказал?
– Ерунда-с!
– Тьфу, мерзость!
– Чем-с?.. Все литераты употребляют.
– Ну, им и книги в руки: пусть их и сидят с своею «герундой», а нам с тобой на что эту герунду заимствовать, когда с нас и своей русской чепухи довольно?
– Совершенно справедливо, – согласился Ахилла и, подумав, добавил, что чепуха ему даже гораздо более нравится, чем ерунда.
– Помилуйте, – добавил он, опровергая самого себя, – чепуху это отмочишь, и сейчас смех, а они там съерундят, например, что Бога нет, или еще какие пустяки, что даже попервоначалу страшно, а не то спор.
– Надо, чтоб это всегда страшно было, – кротко шепнул Туберозов.
– Ну да ведь, отец Савелий, нельзя же все так строго. Ведь если докажут, так деться некуда.
– Что докажут? что ты это? что ты говоришь? Что тебе доказали? Не то ли, что Бога нет?
– Это-то, батя, доказали…
– Что ты врешь, Ахилла! Ты добрый мужик и христианин: перекрестись! что ты это сказал?
– Что же делать? Я ведь, голубчик, и сам этому не рад, но против хвакта не попрешь.
– Что за «хвакт» еще? что за факт ты открыл?
– Да это, отец Савелий… зачем вас смущать? Вы себе читайте свою Буниану и веруйте в своей простоте, как и прежде сего веровали.
– Оставь ты моего Буниана и не заботься о моей простоте, а посуди, что ты на себя говоришь?
– Что же делать? Хвакт! – отвечал, вздохнув, Ахилла.
Туберозов, смутясь, встал и потребовал, чтоб Ахилла непременно и сейчас же открыл ему факт, из коего могут проистекать сомнения в существовании Бога.
– Хвакт этот по каждому человеку прыгает, – отвечал дьякон и объяснил, что это блоха, а блоху всякий может сделать из опилок, и значит, все-де могло сотвориться само собою.
Получив такое искреннее и наивное признание, Туберозов даже не сразу решился, что ему ответить; но Ахилла, высказавшись раз в этом направлении, продолжал и далее выражать свою петербургскую просвещенность.
– И взаправду теперь, – говорил он, – если мы от этой самой ничтожной блохи пойдем дальше, то и тут нам ничего этого не видно, потому что тут у нас ни книг этаких настоящих, ни глобусов, ни труб, ничего нет. Мрак невежества до того, что даже, я тебе скажу, здесь и смелости-то такой, как там, нет, чтоб очень рассуждать! А там я с литератами, знаешь, сел, полчаса посидел, ну и вижу, что религия, как она есть, так ее и нет, а блоха это положительный хвакт. Так по науке выходит…
Туберозов только посмотрел на него и, похлопав глазами, спросил:
– А чему же ты до сих пор служил?
Дьякон нимало не сконфузился и, указав рукой на свое чрево, ответил:
– Да чему и все служат: маммону. По науке и это выведено, для чего человек трудится, – для еды; хочет, чтоб ему быть сытому и голоду не чувствовать. А если бы мы есть бы не хотели, так ничего бы и не делали. Это называется борба (дьякон произнес это слово без «ь») за сушшествование. Без этого ничего бы не было.
– Да вот видишь ты, – отвечал Туберозов, – а Бог-то ведь, ни в чем этом не нуждаясь, сотворил свет.
– Это правда, – отвечал дьякон, – Бог это сотворил.
– Так как же ты его отрицаешь?
– То есть я не отрицаю, – отвечал Ахилла, – а я только говорю, что, восходя от хвакта в рассуждении, как блоха из опилок, так и вселенная могла сама собой явиться.
У них бог, говорят, «кислород»… А я, прах его знает, что он есть кислород! И вот видите: как вы опять заговорили в разные стороны, то я уже опять ничего не понимаю.
– Откуда же взялся твой кислород?
– Не знаю, ей-Богу… да лучше оставьте про это, отец Савелий.
– Нет, нельзя этого, милый, в тебе оставить! Скажи: откуда начало ему, твоему кислороду?
– Ей-Богу, не знаю, отец Савелий! Да нет, оставьте, душечка!
– Может быть, сей кислород безначален?
– А идол его знает! Да ну его к лешему!
– И конца ему нет?
– Отец Савелий!., да ну его совсем к свиньям, этот кислород. Пусть он себе будет хоть и без начала и без конца: что нам до него?
– А ты можешь ли понять, как это без начала и без конца?
Ахилла отвечал, что это он может.
И затем громко продолжал:
«Един Бог во Святой Троице спокланяемый, Он есть вечен, то есть не имеет ни начала, ни конца своего бытия, но всегда был, есть и будет».
– Аминь! – произнес с улыбкой Туберозов и, так же с улыбкой приподнявшись с своего места, взял Ахиллу дружески за руку и сказал:
– Пойдем-ка, я тебе что-то покажу.
– Извольте, – отвечал дьякон.
И оба они, взявшись под руки, вышли из комнаты, прошли весь двор и вступили на средину покрытого блестящим снегом огорода. Здесь старик стал и, указав дьякону на крест собора, где они оба столь долго предстояли алтарю, молча же перевел свой перст вниз к самой земле и строго вымолвил:
– Стань поскорей и помолись!
Ахилла опустился на колени.
– Читай: «Боже, очисти мя грешного и помилуй мя», – произнес Савелий и, проговорив это, сам положил первый поклон.
Ахилла вздохнул и вслед за ним сделал то же. В торжественной тишине полуночи, на белом, освещенном луною пустом огороде, начались один за другим его мерно повторяющиеся поклоны горячим челом до холодного снега, и полились широкие вздохи с сладостным воплем молитвы: «Боже! очисти мя грешного и помилуй мя», которой вторил голос протопопа другим прошением: «Боже, не вниди в суд с рабом твоим». Проповедник и кающийся молились вместе.
Над Старым Городом долго неслись воздыхания Ахиллы: он, утешник и забавник, чьи кантаты и веселые окрики внимал здесь всякий с улыбкой, он сам, согрешив, теперь стал молитвенником, и за себя и за весь мир умолял удержать праведный гнев, на нас движимый!
О, какая разница была уж теперь между этим Ахиллой и тем, давним Ахиллой, который, свистя, выплыл к нам раннею зарей по реке на своем красном жеребце!
Тот Ахилла являлся свежим утром после ночного дождя, а этот мерцает вечерним закатом после дневной бури.
Старый Туберозов с качающеюся головой во все время молитвы Ахиллы сидел, в своем сером подрясничке, на крыльце бани и считал его поклоны. Отсчитав их, сколько разумел нужным, он встал, взял дьякона за руку, и они мирно возвратились в дом, но дьякон, прежде чем лечь в постель, подошел к Савелию и сказал:
– Знаете, отче: когда я молился…
– Ну?
– Казалося мне, что земля была трепетна.
– Благословен Господь, что дал тебе подобную молитву! Ляг теперь с миром и спи, – отвечал протопоп, и они мирно заснули.
Но Ахилла, проснувшись на другой день, ощутил, что он как бы куда-то ушел из себя: как будто бы он невзначай что-то кинул и что-то другое нашел. Нашел что-то такое, что нести тяжело, но с чем и нельзя и неохота расставаться.
Это был прибой благодатных волн веры в смятенную и трепетную душу.
Ей надо было болеть и умереть, чтобы воскреснуть, и эта святая работа совершалась.
Немудрый Ахилла стал мудр: он искал безмолвия и, окрепну в, через несколько дней спросил у Савелия:
– Научи же меня, старец великий, как мне себя исправлять, если на то будет Божия воля, что я хоть на малое время останусь один? Силой своею я был горд, но на сем вразумлен, и на нее больше я не надеюсь…
– Да, был могуч ты и силен, а и к тебе приблизится час, когда не сам препояшешься, а другой тебя препояшет, – ответил Савелий.
– А разум мой еще силы моей ненадежней, потому что я, знаете, всегда в рассуждении сбивчив.
– На сердце свое надейся, оно у тебя бьется верно.
– А что ж я взговорю, если где надобно слово? Ведь сердце мое бессловесно.
– Слушай его, и что в нем простонет, про то говори, а с сорной земли сигающих на тебя блох отрясай!
Ахилла взялся рукой за сердце и отошел, помышляя: «Не знаю, как все сие будет?» А безотчетное предчувствие внятно ему говорило, что он скоро, скоро будет один, и оставит его вся сила его, «и иной его препояшет».
Глава пятая
Жуткие и темные предчувствия Ахиллы не обманули его: хилый и разбитый событиями старик Туберозов был уже не от мира сего. Он простудился, считая ночью поклоны, которые клал по его приказанию дьякон, и заболел, заболел не тяжко, но так основательно, что сразу стал на край домовины[89].
Чувствуя, что смерть принимает его в свои объятия, протопоп сетовал об одном, что срок запрещения его еще не минул. Ахилла понимал это и разумел, в чем здесь главная скорбь.
Туберозову не хотелось умереть в штрафных, – ему хотелось предстать пред небесною властию разрешенным властию земною. Он продиктовал Ахилле письмо, в котором извещал свое начальство о своем болезненном состоянии и умилительно просил снизойти к нему и сократить срок положенного на него запрещения. Письмо это было послано, но ответа на него не получалось.