– Боже, кто это тебя, Варначок, так изувечил? – вскрикнула, встретив запоздалого сына, просвирня.
– Никто-с, никто меня не изувечил. Ложитесь спать. Это на меня впотьмах что-то накинулось.
– Накинулось!
– Ну да, да, да, впотьмах что-то накинулось, и только.
Старушка-просвирня зарыдала.
– Чего вы визжите! Не до вас мне.
– Это они, они тебя мучат!.. – заговорила, всхлипывая, старушка. – Да; теперь тебе уж не жить здесь больше, Варнаша.
– Кто они? – вскрикнул недовольный Препотенский.
Старушка указала рукой по направлению к пустым подставкам, на которых до недавнего времени висел скелет, и, прошептав: «Мертвецы!», она убежала, крестясь, в свою каморку.
Через день учитель Препотенский с отпуском и бедными грошами в кармане бежал из города, оставив причину своего внезапного бегства для всех вечною загадкой.
Глава одиннадцатая
Госпожа Мордоконаки возвратилась к себе тоже около того самого времени, когда доплелся домой изувеченный Варнава Препотенский.
Быстрая езда по ровной, крепкой дороге имела на петербургскую даму то приятное освежающее действие, в котором человек нуждается, проведя долгое время в шуме и говоре, при необходимости принимать во всем этом свою долю участия. Мордоконаки не смеялась над тем, что она видела. Она просто отбыла свой визит в низменные сферы и уходила от них с тем самым чувством, с каким она уходила с крестин своей экономки, упросившей ее когда-то быть восприемницей своего ребенка.
В этом удобном состоянии духа она приехала домой, прошла ряд пустых богатых покоев, разделась, легла в постель и, почувствовав, что ей будто холодно, протянула руку к пледу, который лежал свернутый на табурете у ее кровати.
К удивлению своему, раскидывая этот плед, она заметила посредине его приколотую булавкой бумажку. Это был вчетверо сложенный тонкий почтовый листок.
Сонная красавица взглянула внимательнее на этот supplement[87] к ее пледу и посреди странных бордюрок, сделанных по краям листка, увидала крупно написанное русскими буквами слово «Парольдонер».
«Что бы это могло значить!» – подумала она и, выдернув булавку, развернула листок и прочитала:
«Милостивая государыня! Извините меня, что я пред вами откровенный, потому что военный всегда откровенный. Душевно радуюсь и Бога благодарю, что вы отъезжаете устроить к ночи ваших любезных детей. Дай Боже им достигнуть такой цели, как матушка ихняя. Прошу вас покорнейше написать ответ. Если же вы находите, что Повердовня не заслужил расположения, то удостойте своим неземным подчерком, который будет оценен в душе моей.
Неземной я вас называю,Вы души моей кумир,Вам всю душу открываю, —В вас сокрыт волшебный мир.Капитан Повердовня».
Мордоконаки расхохоталась, еще раз прочитала послание влюбленного капитана и, закрыв серебряным колпачком парафиновую свечку, сладко уснула, подумав: «Bon Dieu, voila la veritable Russie!»[88]
Глава двенадцатая
В тот же самый день, когда в Старом Городе таким образом веселились, далеко, в желтой каморке ссыльного протопопа, шла сцена другого рода. Там умирала Наталья Николаевна.
По своей аккуратности и бережливости, протопопица все время своего пребывания при муже в его ссылке обходилась без прислуги и брала на себя труды, вовсе ей непривычные и непосильные. Добравшись до последней двадцатипятирублевой ассигнации в своей коробке, она испугалась, что у них скоро не будет ни гроша, и решила просить своего хозяина, жандарма, подождать на них за квартиру, пока выйдет им прощение. Жандарм на это согласился, и Наталья Николаевна, тщательно скрывая все это от мужа, искала всеми мерами отслужить чем-нибудь своему хозяину: она копала с его работницей картофель, рубила капусту и ходила сама со своим бельем на реку.
Ее годы и ее плохое здоровье этого не вынесли, и она заболела и слегла.
Протопоп осуждал ее хлопотливость и заботливость.
– Ты думаешь, что ты помогаешь мне, – говорил он, – а я когда узнал, что ты делала, так… ты усугубила муки мои.
– Прости, – прошептала Наталья Николаевна.
– Что прости? Ты меня прости, – отвечал протопоп и с жаром взял и поцеловал женину руку. – Я истерзал тебя моею непокорною нравностью, но хочешь… скажи одно слово, и я сейчас пойду покорюсь для тебя…
– Что ты, что ты! Никогда я не скажу этого слова! Тебя ли мне учить, ты все знаешь, что к чему устрояешь!
– К чести моей, друг, все сие переношу.
– И Боже тебе помогай, а обо мне не думай.
Протопоп опять поцеловал женины руки и пошел дьячить, а Наталья Николаевна свернулась калачиком и заснула, и ей привиделся сон, что вошел будто к ней дьякон Ахилла и говорит: «Что же вы не помолитесь, чтоб отцу Савелию легче было страждовать?» – «А как же, – спрашивает Наталья Николаевна, – поучи, как это произнести?» – «А вот, – говорит Ахилла, – что произносите: Господи, ими же веси путями спаси!» – «Господи, ими же веси путями спаси!» – благоговейно проговорила Наталья Николаевна и вдруг почувствовала, как будто дьякон ее взял и внес в алтарь, и алтарь тот огромный-преогромный: столбы – и конца им не видно, а престол до самого неба и весь сияет яркими огнями, а назади, откуда они уходили, – все будто крошечное, столь крошечное, что даже смешно бы, если бы не та тревога, что она женщина, а дьякон ее в алтарь внес. «В уме ли ты, дьякон! – говорит она Ахилле, – тебя сана лишат, что ты женщину в алтарь внес». А он отвечает: «Вы не женщина, а вы сила!» и с этим не стало ни Ахиллы, ни престола, ни сияния, и Наталья Николаевна не спит, а удивляется, отчего же это все вокруг нее остается такое маленькое: вон самовар не как самовар, а как будто игрушка, а на нем на конфорочке яичная скорлупочка вместо чайника…
В это время вернулся из монастыря Туберозов и что-то ласково заговорил, но Наталья Николаевна так и замахала ему руками.
– Тише, – говорит, – тише: ведь я скоро умру.
Протопоп удивился.
– Что ты, Наташа, Бог с тобой!
– Нет, умру, дружок, умру: я уже вполовину умерла.
– Кто же тебе это сказал?
– Как кто сказал? Я уж все вполовину вижу.
Пришел лекарь, пощупал пульс, посмотрел язык и говорит: «Ничего, простуда и усталость».
Туберозов хотел сказать, что больная все вполовину видит, да посовестился.
– Что ж, отлично, что ты ему не сказал, – отвечала на его слова об этом Наталья Николаевна.
– А ты все видишь вполовину?
– Да, вполовину; вон ведь это на небе, должно быть, месяц?
– Месяц в окно на нас с тобой, на старых, смотрит.
– А я вижу точно рыбий глазок.
– Тебе это все кажется, Наташа.
– Нет; это, отец Савелий, верно так.
Туберозов, желая разубедить жену, показал ей вынутую из коробки заветную двадцатипятирублевую ассигнацию и спросил:
– Ну, скажи: а это что такое?
– Двенадцать с полтиной, – кротко отвечала Наталья Николаевна.
Туберозов испугался: что это за притча непонятная, а Наталья Николаевна улыбнулась, взяла его за руку и, закрыв глаза, прошептала:
– Ты шутишь, и я шучу: я видела, это наша бумажка; все маленькое… а вот зажмурюсь, и сейчас все станет большое, пребольшое большое. Все возрастают: и ты, и Николай Афанасьич, дружок, и дьяконочек Ахилла… и отец Захария… Славно мне, славно, не будите меня! И Наталья Николаевна заснула навеки.
Часть пятая
Глава первая
Карлик Николай Афанасьевич не один был поражен страшным спокойствием лица и дрогающею головой Туберозова, который медленно ступал по глубокой слякоти немощеных улиц за гробом своей усопшей жены Натальи Николаевны. В больших и молчаливых скорбях человека с глубокою натурой есть несомненно всеми чувствуемая неотразимая сила, внушающая страх и наводящая ужас на натуры маленькие, обыкшие изливать свои скорби в воплях и стенаниях. То чувствовали теперь и люди, которым было какое-нибудь дело до осиротелого старика, лишенного своей верной подруги. Когда могильная земля застучала по крышке гроба Натальи Николаевны и запрещенный протопоп обернулся, чтобы сойти с высокого отвала, все окружавшие его попятились и, расступись, дали ему дорогу, которою он и прошел один-одинешенек с обнаженною головой через все кладбище.
У ворот он остановился, помолился на образ в часовне и, надев свою шляпу, еще раз оглянулся назад и изумился: перед ним стоял карлик Николай Афанасьевич, следовавший за ним от самой могилы в двух шагах расстояния.
На серьезном лице протопопа выразилось удовольствие: он, очевидно, был рад встрече со «старою сказкой» в такую тяжелую минуту своей жизни и, отворотясь в сторону, к черным полям, покрытым замерзшею и свернувшеюся озимою зеленью, уронил из глаз тяжелую слезу – слезу одинокую и быструю, как капля ртути, которая, как сиротка в лесу, спряталась в его седой бороде.
Карлик видел эту слезу и, поняв ее во всем ее значении, тихонько перекрестился. Эта слеза облегчила грудь Савелия, которая становилась тесною для сжатого в ней горя. Он мощно дунул пред собою и, в ответ на приглашение карлика сесть в его бричку, отвечал: