— Ах, вот как… Спасибо, — зло отозвался Бруно; он перебил, уже сползая в темноту, уже почти неслышно:
— Дурак…
— Уведите, — тихо бросил голос рядом, и он заставил себя собраться, чтобы сказать главное, понимая вместе с тем, что в этом нет никакого смысла:
— Последнее… Местный пивовар, Каспар…
— Подозреваемый — он?
— Да, — выдохнул Курт последним усилием и позволил темноте увлечь себя.
Темнота подступила с готовностью, приняв в плотные, крепкие объятья; сколько довелось пребывать в них, Курт не знал — время остановилось, вместе с тем растянувшись в вечность, и в этой вечности и темной пустоте медленно, искра за искрой, вновь стало разгораться пламя, подступая к нему со всех сторон и, кажется, изнутри него самого. Он рвался, пытаясь встать, уйти, выбраться из сжигающего его жара, но не было сил; а когда, наконец, он сумел приподнять голову, увидел каменные стены и услышал свой крик боли и отчаяния — ничего не было, понял Курт отчетливо, не было Бруно, вдруг явившегося для его спасения, не было зеленого холма, братьев Конгрегации, пришедших за ним, все это было просто бредом, последним усилием умирающего сознания отгородиться от реальности. А реальность была проста и ужасна: он — среди огня, на раскаленном полу замка, один, беспомощный, умирающий…
— Не хочу… — собственный шепот казался криком, горло сжималось, опаленное и высохшее, будто пустынный колодец; он снова рвался подняться, но словно чьи-то невидимые руки удерживали, не позволяя встать.
Хуже всего было то, что временами казалось, будто тело освежает вода, и даже кто-то подносит к губам наполненную водой чашу — огромную, сверкающую, похожую на Грааль из старой книги в библиотеке академии; и он пил — понимая, что это лишь видение, что ничего нет, пил, жадно припадая к ободу чаши, такому же раскаленному, как и все вокруг, глотая кипящую воду. «Ослепший, воющий от боли кусок мяса» — звучал в голове голос Каспара, когда, озираясь, Курт не видел уже ни камня стен, ни языков пламени, ни себя — ничего, лишь тьму, сжигающую каждую частицу тела.
Потом были голоса — не то ангелов, не то демонов, пришедших по его душу. «Как он?», — справлялся один. «Умирает», — отвечал другой. «Когда же, когда, наконец?», — спрашивал он сам, почти не слыша себя и вместе с тем оглушая себя собственным криком; когда же…
Голоса уходили и возвращались, и раз за разом невидимый кто-то говорил, что он умирает, а смерть все не шла. Огонь терзал, красный бог-хищник терзал тело на клочья, а оно все жило и не хотело расставаться с этой жизнью; и голос Каспара, насмешливый, снова звучал рядом — «удивительно, до чего живуч человек»…
И снова — «как он?» — «умирает»…
Огонь.
Боль.
Сверкающая чаша, наполненная обжигающе горячей водой.
«Опалены десница и шуйца, — диктовал чей-то размеренный голос, — сокрушены ребра числом два, кожа главы рассечена, двоякое уязвление в мякоть бедра и кость подраменную, по видимости, железными стрелами»…
«В общем, дрючком пропертый», — смеялся кто-то в ответ, и первый голос гремел возмущением:
«Пиши, как принято, брат, и постыдись потешаться над умирающим!»; второй голос смущался, затихал, удаляясь, и он ждал, когда те двое закончат составлять отчет о его теле, чтобы, наконец, оставить его на земле и извлечь из него измученную душу. Но голоса смолкали, уходили, а он оставался здесь — среди огня, боли и безысходности.
И еще раз — «как он?» — «умирает»…
Огонь.
Боль.
Сверкающая чаша…
«Как он?»…
Голос — тихий, обреченный:
«Я сделал, что мог. Все теперь зависит от него, а он не хочет, не стремится жить. Он сдался»…
Он сдался…
Как просто инквизитор становится малодушным трусом, молящим о смерти…
Он сдался…
Огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь…
Поле, полное росы и огня, под восходящим солнцем…
«Как он?»…
Он сдался…
Снова…
Он снова сдался, и мерзкая усмешка врага почти осязаема, как плевок в лицо; «трус, молящий о смерти»…
Он не имеет права сдаваться. Однажды запятнав малодушием себя самого и все то, чему клялся служить беспреклонно, сделать это еще раз — просто не имеет права. Чьи бы это ни были голоса, ангельские или дьявольские, они не должны оказаться правыми. Пусть смысла в этом и нет, а из этого огня он должен попытаться вырваться.
Вокруг по-прежнему тьма — все та же, горячая, жгучая, пьющая последние силы; и пусть лишь кажется, что он пытается подняться снова, пусть это лишь бред, пусть видение, пусть на самом деле он все так же прижат к раскаленному камню огнем и смертью — но смерть эту следователь Конгрегации не может, не должен встретить с покорностью и мольбой. С боем — и только так. С дракой, безнадежной, но яростной…
«Как он?»; и тишина в ответ…
Licet omnes in me terrores impendeant, succurram atque subibo…[59]
Огонь.
Боль.
«Боль? — хорошо, боль — значит, живешь»…
«Удивительно, до чего живуч человек»…
Встретить смерть с боем…
«Упрямый звереныш»…
Пес Господень…
«Как он?»; и в ответ молчание…
Огонь.
Боль.
Сверкающая чаша…
«Пей»…
Не вода — горечь…
Transeat a me calix iste…[60]
«Пей, пей»…
Sunt molles in calamitate mortalium animi…[61]
Transeat a me…
Нет. Больше никакой мольбы. Чаша горечи… Пусть так.
Calicem salutis accipiam et nomen Domini invocabo…[62]
Bibite ex hoc omnes, hic est enim sanguis meus…[63]
«Пей»…
Последний глоток.
«Ну, вот. Теперь спи. Можно».
Тьма.
Пустота.
Ничто.
***
Тишина.
Тишина была такой совершенной, что ненадолго даже стало больно ушам. А затем в тишине пророс звук, которого сразу было и не узнать, лишь спустя долгое, немыслимо долгое время Курт понял, что слышит пение птиц.
Пели птицы…
А потом возвратилась боль. Но теперь это было не жгущее уничтожающее пламя, а простая, обыкновенная, привычная боль в мышцах, в коже; сейчас ощущалось, что руки ноют, в ключице и ребре ломит, а в простреленном бедре саднит…
Курт открыл глаза и увидел над собой каменный потолок. Снова.
Он рванулся встать, снова не сумел и застонал от боли, упавши затылком — но не на камень пола, а на что-то мягкое.
Сердце остановилось на миг и понеслось снова, неистово разгоняя кровь.
Справа и слева от себя он более не видел стен коридора. Он лежал в знакомой до щемящей тоски келье лазарета академии святого Макария.
Этого не могло быть… или могло?
Стало быть, не померещилось все это — солнце, зеленый склон, знакомый сумрачный юмор следователя Конгрегации, прибывшего по его просьбе, наставления лекаря — «не спать»… Значит, привиделось, напротив, все остальное — пламя, полыхающее в нем, чаша, голоса… Значит…
Все верно, удивляясь ясности мыслей, понял Курт с облегчением. Голос лекаря у своей постели он и слышал; лекаря и еще кого-то, кто справлялся о его самочувствии. Лекарь поил его водой, которая в бреду и горячке казалась ему кипящей. И, похоже, дал снотворного, когда выяснилось, что ему стало лучше — та самая чаша горечи, которая ему пригрезилась. Все просто.
Кто-то притронулся к плечу; Курт вздрогнул, обернувшись, и некоторое время безмолвно глядел на парня лет шестнадцати в такой же знакомой, как и эти стены, простой рубашке — в такой он сам проходил много лет. За его спиной была измятая постель соседней кровати; стало быть, оставили здесь курсанта — нести дежурство у ложа больного. Значит, его жизнь вне опасности — иначе подле него безотлучно был бы сам лекарь…
— Как вы себя чувствуете?
В голосе курсанта был трепет, во взгляде — восхищение. Он видел следователя, пострадавшего в праведной борьбе с врагами Церкви; он и сам в его годы так же смотрел бы, пытаясь вообразить, через что прошел этот человек, на котором бинтов больше, чем собственной кожи…
Через что прошел…
Через ад; по крайней мере — через чистилище…
— Дай воды.
Голос был хриплым, и в горле отдавался болью. Курсант метнулся к столу, вернулся с наполненным стаканом; опираясь спиной о его плечо, Курт выпил все до капли, едва не захлебываясь, думая о том, что ничего вкуснее никогда в жизни не пил — по сравнению с этой водой знаменитое пиво Каспара было болотной тиной…
При воспоминании о пивоваре и своем позоре стало дурно; откинувшись снова на подушку, он прикрыл глаза, переводя дыхание, чтобы успокоиться, и почувствовал, как ладонь курсанта снова коснулась плеча — осторожно, ненавязчиво.
— Вы в порядке? Я должен отойти, позвать лекаря, мне сказали, если очнетесь…
— Я знаю, — не открывая глаз, отозвался он. — Иди. Я в норме.
Поспешные шаги, стараясь слышаться негромко, прозвучали к двери, а уже по коридору курсант, судя по топоту, побежал. Курт улыбнулся, снова открыв глаза и глядя в стену напротив, где замер светлый косой прямоугольник солнца, втиснутого в раму распахнутого окна; улыбка, однако, тут же пропала. Недолго осталось, прежде чем этот мальчишка поймет, что такое работа следователя на самом деле. Хотя, может, и нет. Может, это будущий лекарь, потому и здесь. С другой стороны, именно в этом случае он и составит о работе инквизитора самое верное представление; когда он перевяжет с десяток таких Куртов, да потеряет столько же, а то и больше, вместо восхищения в его глазах поселится усталая жалость…