Я успел полюбить эти ее рассказы, хотя иногда забывал следить за мыслью. Просто смотрел, слушал, и высокие ласкающие волны уносили душу куда-то далеко от губернского правления, актов и протоколов, от Блинова, тонущего в сугробах поздней зимы.
— Он был папиным братом. В доме деда выросло много сыновей и дочерей, но отцовское место раввина, по обычаю, полагалось именно ему — старшему сыну. Он уже закончил курс, ему было сильно за тридцать, и все находили, что по уму, знаниям, характеру он просто создан быть раввином. А он вдруг влюбился до смерти в бедную и весьма своенравную девушку. Родители наотрез отказались принять ее в семью. У дяди был мягкий, уступчивый нрав, никто и подумать не мог, что он пойдет против запрета. Но он все-таки на ней женился. Возмутившись, отец лишил его наследства и прав старшего. Раввином стал другой сын.
Прекрасная Сандрильона оказалась злоязычной, вздорной бабой. Ее сварливость была так же неистощима, как ее плодовитость. Рожала она без конца. И всякий раз, когда дядя узнавал, что жена снова тяжела, он в честь этого события сажал яблоню. Это был единственный праздник, какой он мог себе позволить. Лишенная родительской поддержки, семья жила в страшной бедности. Характер его жены от этого не улучшался: она все не могла забыть, что выходила замуж за будущего раввина, а жить пришлось с босяком. Так она честила его и при детях, и на людях.
Он терпел годы, десятки лет. Ему уже сравнялось шестьдесят, когда он сбежал из дому, полюбив артистку из маленькой бродячей труппы. Вместе с ней он странствовал по местечкам, разыгрывая сценки из Библии. Думаю, он был наконец счастлив.
У меня защемило сердце, таким неведомым кротким сиянием озарились черты Элке. Это вдруг причинило мне боль, как будто видеть ее безутешной было легче…
— Брошенная жена обратилась с жалобой в общину. Ведь он покинул ее с целой кучей детей, из которых младшие были совсем еще малышами. Община вняла просьбе: его настигли и силой вернули под домашний кров.
— Что вы говорите? Это возможно?
— Да.
— И он не пытался больше бежать?
— Он удалился на чердак и там погрузился в медитацию над священными текстами. Оттуда никто не мог его больше вытащить. Ни община, ни жена уже не имели власти над ним. Вскоре он умер, оставив тринадцать детей и восемь яблонь. Посадил-то он, кажется, целых девятнадцать. Но яблони выживали хуже, чем дети.
Помолчав, она прибавила со странным волнением:
— Я ни разу его не видела. Но маленькой часто слышала разговоры старших о его безответственном, ужасном поведении. О том, что он пренебрегал долгом и поделом наказан. Иногда я плакала о нем по ночам. Мне хотелось, чтобы он был моим отцом. Я знала, что его дети ходят в отрепье, давятся яблоками и мечтают о куске хлеба, а у нас дом полная чаша. Но я бы все отдала, только бы стать его дочерью. Или возлюбленной. У меня сердце разрывалось, когда я думала, как я могла бы любить такого человека…
В тот вечер я возвращался домой раньше обычного. На душе было смутно. Ревновать к призраку? Чепуха! Старый безумец давно истлел где-то в польской земле. Мог бы я чувствовать и поступать, как он?
Тогда мне казалось, что нет. Но теперь, когда ничего уже не поправишь, я думаю, что духовное сродство между нами все же было. Элке, милая, я бы бродил с тобой по дорогам, голодая и холодая, развлекая публику и прося подаяния… Я был бы счастливейшим из людей, слышишь? Не слышишь. Да и что теперь хорохориться? В моей пьесе осталось только последнее действие: чердак и тексты, в которых к тому же нет ничего священного.
…Наутро, отправляясь в должность, я заметил под самым своим окном отпечатки чьих-то подошв. Ноздреватый мартовский наст осыпался, смазывая очертания следов. И все же было ясно: ночью там опять кто-то стоял. Груша давно уволилась. Новой прислуги я нанимать не стал. Значит, поклонник исключался.
ЧАСТЬ VII
Скелет в халате
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Гибель зоолога
Нет слов, чтобы рассказать, как я беспардонно медлил с поездкой в Москву. Разлука внушала мне суеверный страх, будто в темных глубинах моего сознания прятался некто, кому ведомо грядущее. Он шептал денно и ношно, что расставаться нельзя.
Да мог ли я послушаться? Ведь Елена ждала. Она по-прежнему ни о чем не спрашивала. Чем более терпеливым было ее молчание, тем суровее упрекала меня моя совесть.
И вот на исходе марта месяца я отправился к Горчунову за разрешением съездить на три дня к родным. От былой короткости между нами и помину не осталось. Хотя все последние месяцы я трудился как нельзя более исправно и у Александра Филипповича больше не возникало поводов жаловаться на меня, отношения были холодны.
Поныне убежден, что главной тому причиною было не мое упорство, а то, что Горчунов тогда под горячую руку предложил мне убрать Гебу из его конюшни. Люди, подобные ему, то есть амбициозные (да не такова ли подавляющая масса человечества?), куда легче способны простить своего обидчика, чем того, кто сам был ими обижен.
Не так уж мудрено проявить снисходительность к строптивому мальчишке, который себе же во вред пренебрег советом умного старшего друга. Совсем иное дело — признать хотя бы пред собственною совестью, что сам не слишком великодушно со мной обошелся. Чтобы оправдать в своих глазах подобный поступок, Александру Филипповичу было необходимо считать, что я лучшего и не заслуживаю. Изгнание сивой кобылы сделало наше примирение невозможным, причем не с моей, а с его стороны. Сам следователь Спирин позавидовал бы паузе, которую он выдержал, прежде чем брюзгливо осведомиться:
— Это так необходимо?
— В противном случае я не просил бы об этом, — бесцветным официальным тоном отозвался я.
— Воля ваша, поезжайте. Надеюсь, вы понимаете, насколько важно для молодого человека, начинающего службу, не слишком часто жертвовать ее интересами во имя личных надобностей?
Замысловатая эта фраза таила в себе предупреждение, смахивающее на угрозу. «Вы сами губите свою будущность, ну и пеняйте на себя» — вот что он хотел сказать.
— Благодарю вас, Александр Филиппович. Я прекрасно все понимаю.
Зато каким горячим было прощание с Еленой! В тот вечер ореховые глаза впервые, не таясь, сказали мне, что я любим. Ради подобных минут я был готов хоть целую вечность беседовать с Горчуновым о долге, ответственности, дисциплине чиновника и прочих материях в том же роде, столь близких его душе и, увы, столь чуждых моей.
Она так ни о чем и не спросила, гордячка. Впрочем, и без того знала, зачем я еду. Мы оба уже научились понимать друг друга без слов.
Перед отъездом я разыскал и внимательно изучил письмо Сидорова, где говорилось о знакомстве его тетки с Миллером. Это был подарок судьбы. Добравшись до Москвы, я тотчас поспешил к Алеше. Он показался мне изменившимся, далеким. Впервые тогда я подумал, что такой элегантный господин с замкнутым лицом и скупой, несколько отрывистой речью, пожалуй, не понравился бы мне, если б я не знал, что под этой личиной московского сноба скрывается Алеша Сидоров.
Наверное, все мы с годами становимся не похожи на себя, так что и самые родственные души, те, за встречу с кем мы бы с радостью отдали полжизни, проходят мимо нас, не оглянувшись. Да и мы сами, не узнавая их, равнодушно идем своей дорогой, чаше всего ведущей туда, куда нам, в сущности, совсем не нужно.
Сверх меры лукавить с Алешей мне не хотелось, и я, взяв с него слово молчать, признался, что ищу Миллера в связи с расследованием одного уголовного дела, в котором по моим предположениям он может быть замешан. Я объяснил, что конфиденциальность в сем случае для меня особенно важна, поскольку мои подозрения основаны на одной интуиции. Доказательств более весомых пока нет, стало быть, я рискую своей репутацией.
Сидоров отнесся к моему рассказу как нельзя более серьезно. Я сразу почувствовал, что он верит в мою интуицию («Может быть, больше, чем она того заслуживает», — ехидно шепнул мне внутренний голос).
— Дело скверное? — искоса глянув на меня, бросил Алеша.
— Очень.
Больше мы к этому не возвращались. Он ничего не выпытывал, не подтрунивал над моей скрытностью, как я, признаюсь, опасался. Подумав немного, он сказал:
— Вот что, я сейчас же отправлюсь к тетушке и постараюсь сделать так, чтобы она тебя приняла. Если можно, нынче же вечером. Или завтра. Она дама весьма своеобразная, но, — добавил он с нежностью, — я люблю старую безбожницу. И почти всегда умею с ней сговориться.
Вернулся Сидоров скоро и с хорошими вестями. Правда, Аделаида Семеновна соглашалась принять нас только послезавтра, зато обещала попробовать завлечь к себе в тот же вечер бывшую невесту Миллера.
— Они давно не видались, — объяснил Алеша. — Тетя считает ее несусветной дурой. «Но если бы она была курицей, это могла бы быть очень умная курица» — так она выразилась. И еще: «Когда Лида сказала мне, что ее жених зоолог (при этом тетушка в подражание „умной курице“ томно растянула: зо-о-лог, что Сидоров не без удовольствия воспроизвел), я сразу подумала, что только зо-о-лог может на ней жениться».