вдохновлявший Вордсворта или Кольриджа на проникновенные строки о звоне церковных колоколов, что плывет над вечерними полями, где гуляют влюбленные пары. И меж тем как лунный свет вымывал из пейзажа все краски, заменяя их мягким бесцветным свечением, лишь пламенеющие киноварью нефтяные отходы на другом берегу, чуть правее того места, где Родерик стоял у себя на крыльце, оставались единственным пятном сочного, яркого цвета, необычайно реального и даже недоброго, если угодно: колокол поезда так и звонил вдалеке, непрерывное всенощное бдение не утихало, не заглушалось ни периодическим горестным свистом, ни лязгом колес по металлу, – Родерик вдруг подумал, что со стороны нефтеперерабатывающего завода Эридан, верно, выглядит совсем по-другому. Что вообще видно оттуда? Вовсе ничего, кроме разве что мерцания керосиновой лампы в доме у тестя да освещенных, распахнутых настежь окон Уилдернессов, а вот причала Уилдернессов наверняка уже не разглядишь, причала, который при свете луны выглядит совершенно феерически и как парит над своим отражением с геометрически правильными перемычками между высокими сваями; возможно, заметишь еще очертания сарая во дворе тестя, темную громаду леса и горы над ним, но прибрежных домиков с той стороны не видно, и самого берега тоже: мир сливается со своей тенью, и уже непонятно, где он сам, а где тень.
Из дома тестя выскочил кот Уилдернессов и увязался за Родериком, впрочем, быстро опередил его, как бы указывая дорогу обратно к Уилдернессам и периодически останавливаясь по пути, чтобы дать Родерику возможность его догнать. Один раз Родерик наклонился погладить кота, который вдруг предстал неким диковинным атрибутом или же воплощением вечности, и там, в темном ночном лесу, ему вдруг показалось странным, что кошки и выглядят, и ведут себя точно так же, как, скажем, не только во времена Вольнея, но и во времена доктора Джонсона. Подсвечивая себе фонариком, он на ходу листал «Руины, или Размышления о революциях империй» Вольнея в поисках того отрывка, который вспомнил за разговором и хотел прочитать: «Где теперь бастионы Ниневии, где стены Вавилона, где дворцы Персеполиса, где храмы Баальбека и Иерусалима… – Самый что ни на есть тривиальный дифирамбический вздор, но, если принять во внимание время его написания, он все равно, как Родерик чувствовал в тот миг, был интересен для обсуждения с Уилдернессом и сравнения подхода Вольнея с подходом Тойнби. – …храмы разрушены, дворцы низвергнуты, ворота завалены обломками, города опустошены, и земля, лишенная обитателей, стала царством гробниц. Святый Боже! Почему происходят такие фатальные перевороты? В силу каких причин эти страны постигла столь печальная участь? Отчего уничтожены столь многие города… где теперь эти некогда славные царства?..»
В ту ночь, на пути через темный лес в компании резвого вертлявого кота, Родерику казалось, что он пребывает вне времени, что упомянутые Вольнеем города, все-таки не разрушены до конца, что их древнее население не исчезло в веках, а живет до сих пор или, вернее, вся эта клятая история вечного возвышения и упадка происходит сейчас, прямо в эти минуты, и все повторяется вновь и вновь, города и империи создаются, рушатся и создаются опять – у него на глазах, – и он снова подумал, что куда загадочнее любого из вопросов, поднятых Вольнеем, выглядит тот факт, что люди все еще задаются такими вопросами и отвечают на них, выдвигая неубедительные гипотезы. Точно ли Тойнби сказал что-то новое? А сам Вольней в свое время? Светя фонариком на страницы, пока кот нетерпеливо точил когти о дерево, Родерик вновь обратился к забытому ныне Вольнею. «Каждому станет ясно, что личное счастье всецело зависит от общего блага». Мысль по меньшей мере интересная и заслуживает обсуждения: но что такое личное счастье? Что такое общее благо?
– В Германии, Англии – красные фонари, – говорил тем временем синьор Салаччи. – Римляне придумали лучше. Детородный орган снаружи, как знак.
Что ж, Сен-Мало практически стерт с лица земли, Неаполь лежит в руинах, а мужской член, знак его древнего помпейского борделя, сохранился в веках. Впрочем, почему бы и нет?
– Змеи Эскулапа снаружи, там лекарь… – продолжал гид. – Аптека и общественные бани… Воинам и студентам – по сниженным ценам. Перед самой войной, во времена Муссолини, все так и было. Обычная цена – пятнадцать лир. Для студентов и военнослужащих – полцены, семь пятьдесят… но дешевизна всегда опасна… Аптека и общественные бани, – он указал в сторону Вико-деи-Лупанаре. – В южной Италии очень распространена гонорея. У семидесяти процентов населения была гонорея, но теперь, с американским пенициллином… вжик, и нету за несколько дней! – поэтому точный процент неизвестен.
Родерик задумался… Муж, на выдумки богатый, научился вылечивать гонорею за двадцать четыре часа. «От всякой напасти верное средство себе он нашел!»[141] И при таком верном средстве обрел удивительную возможность каждый день подхватывать триппер нового вида, не повторяясь в течение семидесяти двух дней, а на семьдесят третий, возможно, словить некую ранее неизвестную, уникальную разновидность.
– Винная улица, улица женщин, общественные бани, – декламировал гид угрюмо-торжественным, почти библейским речитативом. – В Помпеях платили вперед. Многие приходили. Чужеземцы. Странники, матросы. Не говорили на латыни. Но римляне нашли простой способ. В каждой комнате на стене был рисунок. Разные позы. И человек выбирал, что он хочет. Да, улица женщин, вина и песен! Погодите, – добавил он, предостерегающе подняв палец, когда Родерик вроде бы собрался что-то сказать. – Каждая улица символична. Все они прямые. Идут с запада на восток или с севера на юг. Кроме извилистой улицы, улицы вина и женщин… Пьяный может и потеряться, сказать: «Не знаю, куда я забрел. Не знаю, где я сейчас». Вот поэтому улицы были прямые, кроме редких кривых, и никто не терялся. Sì, – сказал гид, уводя их по Вико-деи-Лупанаре в сторону улицы Аббонданца. – Все улицы прямые, кроме редких кривых, и никто не терялся, – он решительно покачал головой.
…Последнее воспоминание Родерика об Эридане: грандиозный пожар. Танкер «Салинас» тихо-мирно выгружал сырую нефть на причале у нефтеперерабатывающего завода, трубы на корме невинно дымили, а потом – бах! – причал содрогнулся, взревели сирены, будто внезапно настал неурочный обеденный перерыв; танкер бесшумно отошел от пристани, точнее, резко отпрянул, обрывая швартовы, и пламя на судне вроде бы не разгорелось, но над самим заводом взметнулся на высоту тысячи футов гигантский гриб черного дыма: бах-бах-бах! – взрывались бочки с нефтью, грохот взрывов был слышен аж за две мили, и видны струи пены из огромных брандспойтов; бах! – товарняк промчался на всех парах по территории завода; бах-бах-бах! – с причала Уилдернессов они наблюдали за пожаром, который охватил все побережье и выглядел чудовищной катастрофой, у