Попробуем провести параллель. Порой молодому человеку, почти юноше, не успевшему обтрепать фрак, который сверкает новизной, случается подпить в компании старших. Когда дамы удаляются, он начинает говорить. Он говорит, если помните, как человек светский, который познал жизнь, как знаток всего земного и неземного. Седые головы склоняются все ниже и ниже перед его нелепыми утверждениями. Когда молодчик выходит за рамки приличия, кое-кто пытается изменить тему разговора, ловко убирает графин из-под его рук. Все толпятся вокруг стола. В общем, вам знакомо чувство неловкости (помесь жалости и презрения) за юношу, который делает из себя посмешище.
Подобное чувство овладело мной, когда тот пожилой человек в вагоне (которому все сказанное выше было известно лучше, чем мне) время от времени искал у слушателей одобрения своим утверждениям, о которых можно было только пожалеть. Оскорбление, насилие и даже убийство казались ему делом правым. Выходило так, что прав всякий, кто обходит закон, когда тот силен, или наступает закону на горло, когда тот слаб; прав тот, кто прибегает к обману в политике, распространяет ложь в делах государственных, вершит предательство в вопросах муниципального администрирования. Вагон был переполнен детьми, которые не слушались родителей, детьми капризными, скандальными, испорченными до пределов, невиданных мной в Англо-Индии. Придет время - из них вырастут настоящие мужчины, подобные тем, что сидели со мной в вагоне для курящих. Они тоже не будут уважать закон и станут заправлять газетами, которые проводят линию открытого неповиновения закону. Однако, как говорит мистер Туте, не стоит обращать на это внимания.
Спускаясь со Скалистых гор, мы проехались по "козлам" высотой в каких-то двести восемьдесят шесть футов. Они были сделаны из железа, но два года назад составы следовали здесь по деревянному сооружению, которое стояло еще долгое время после того, как использовать его запретили гражданские инженеры. Однажды эта железная постройка, как и туннель Стампид, рухнет вниз. Последствия будут еще более ужасными.
Поздно ночью, в полнейшей темноте, мы переехали скунса. Все, что рассказывают о скунсах, - чистая правда. Это божественный запах.
Глава XXVIII
рассказывает, как на берегу реки Йеллоустон Янки Джим представил меня Диане из Кроссвейза; как немецкий еврей заявил, что я не являюсь истинным гражданином; заканчивается описанием празднования 4 июля* и извлеченных из
него уроков
Ливингстон - город с двумя тысячами жителей, узловая станция, и от него небольшая ветка ведет в Иеллоустонский национальный парк. Город стоит в прерии, но за ним ландшафт резко меняется, река Йеллоустон устремляется в горный проход. В Ливингстоне только одна улица, где ковбойские лошади и жеребенок от племенной кобылки, запряженной в легкую двухместную коляску с откидным верхом, нежатся под лучами солнца, покуда сам ковбой бреется у единственного в городе парикмахера. Я "вобрал" в себя весь этот городишко, включая салуны, за десять минут, а затем удалился в волнующееся море трав, чтобы передохнуть. У подножия холма, где я расположился, пронесся табун лошадей под присмотром двух верховых. Не скоро забудется это зрелище. Над зеленой травой, потревоженной копытами, взметнулось легкое облачко пыли, задернув, словно вуалью, три сотни незнакомых с путами дьяволов, которым очень хотелось попастись. "Йоу! Йоу! Йоу!" - словно койоты, распевали дуэтом всадники. Лошади, словно кавалерийский эскадрон, шли рысью, потом, встретив по дороге бугор, разделились на два отряда и рассыпались веером на окраине Ливингстона. Я услышал шелканье бича, несколько "Йоу!", и с пронзительным ржанием табун снова соединился (молодняк то и дело взбрыкивал) и коричневой волной покатился к предгорью.
Я находился в двадцати футах от вожака - серого жеребца, господина многих племенных кобылиц, которые были глубоко озабочены благополучием беспокойных жеребят. То был настоящий зверь кремовой масти (я сразу узнал его по дурной выучке его войска), который рванулся назад, уведя за собой несколько своенравных лошадок. Снова послышалось щелканье бичей, которое доносилось до меня из-за пыльной завесы, и кобылицы, ошарашенные и недовольные, вернулись легким галопом. Их преследовали оба живописных хулигана, которые пожелали узнать, "какого черта" я здесь делаю, помахали мне шляпами, а затем понеслись вниз по склону, догоняя своих подопечных. Когда топот табуна замер вдали, в прерии наступила удивительная тишина, та самая тишина, которая, как говорят, навечно поселяется в сердце закоренелых охотников или трапперов, обособляя их от прочих людей. Город растворился в темноте, и молодая луна показалась над усыпанной снегом вершиной. Река, которая скрывалась за стеной осоки, возвысила голос и спела горам песенку, а старая лошадь, которая подкралась сзади в сумерках, вопросительно задышала мне в затылок.
Вернувшись в отель, я заметил, что приготовления к празднованию 4 июля были в полном разгаре. Какой-то пьяница с винчестером на плече прохаживался по тротуару. Не думаю, чтобы он подкарауливал кого-то, потому что держал ружье так, словно это был обыкновенный дорожный посох. Тем не менее я постарался выйти из сектора обстрела и далеко за полночь слушал проклятия и богохульства рудокопов и пастухов.
В каждом баре Ливингстона лежал экземпляр местной газеты, и каждый внушал жителям, что они самые лучшие, самые храбрые и самые прогрессивные люди самой прогрессивной нации на земле. Газеты Такомы и Портленда льстили своим читателям точно так же. Однако мои подслеповатые глаза видели только замызганный городишко, переполненный людьми в грязных воротничках и совершенно неспособных произнести хотя бы одну фразу, не вставив в нее три ругательства. Они занимались коневодством, добычей руды в окрестностях Ливингстона, но вели себя так, словно разводили херувимов с алмазными крыльями.
Поезд полз в национальный парк горным проходом вдоль реки, а дальше по земле вулканического происхождения. Какой-то незнакомец, заметив, что я не отрываю глаз от ручья, пробегавшего под окном вагона, чуть слышно пробормотал: "Если хотите половить рыбку, задержитесь у Янки Джима".
Затем поезд остановился в горле узкой долины, и я выпрыгнул из вагона буквально в объятия Янки Джима - единоличного владельца бревенчатой хижины, неподсчитанного количества сенокосных лугов, а также конструктора двадцатисемимильной узкоколейки, на которую сохранял право взимания пошлины. А вот и сама хижина, река в пятидесяти ярдах поодаль и отполированные линейки рельсов, скрывавшиеся за утесом, - и все. Узкоколейка служила как бы завершающим мазком на этой картине уединения.
Янки Джим, живописный старик, был наделен незаурядным талантом рассказчика, которому позавидовал бы сам Ананий*. Мне показалось (поскольку я был самонадеян в своем неведении), что будет вполне уместным, если я вставлю в беседу несколько собственных историй, намеренно приукрасив кое-какую ложь, собранную в процессе бродяжничества. Янки Джим внимательно выслушал меня и тут же, не сходя с места, переплюнул. Ведь ему приходилось иметь дело с медведями и индейцами (не менее чем с двумя десятками разом), он превосходно знал реку Йеллоустон и носил на теле следы индейских стрел. Его глаза видели, как, привязав к столбу, сожгли живьем женщину из племени Ворон. Он сказал, что она пронзительно кричала. И только в одном старик действительно не врал - в том, что касалось достоинств местного плёса, кишевшего форелью.
Это была правда. Я вылавливал форель с полудня до наступления сумерек, и рыба клевала так, будто упитанная форелевая муха никогда прежде не садилась на воду. Семь часов подряд я трудился на галечных берегах, дрожавших в мареве, где мои ноги запинались об обрубки деревьев, аккуратно срезанных резцами бобров; трудился у самой кромки зарослей осоки, которые были густо заселены насекомыми и кишели жабами и водяными змеями; стоял над дрейфующими по воде бревнами в благодатной тени больших деревьев, затенявших омуты, в которых пряталась самая крупная рыба. Склоны гор по обеим сторонам долины излучали тепло, как это бывает в пустыне, а сухой песок вдоль железнодорожного полотна, где я наткнулся на гремучую змею, казался на ощупь раскаленным железом.
Форель не обращала внимания на жару. Она рассекала грудью кипящую воду реки в погоне за мухой и получала ее. Не хочу прослыть хвастуном, но я прекратил счет на сороковой рыбине, а поймал ее уже через два часа. Рыбки были небольшие (весили не более двух фунтов), но сражались, словно тигрята, и я потерял не одну муху, прежде чем приспособился к их уловкам. О боги! Это была настоящая рыбная ловля, несмотря на то что кожа лоскутами слезала с моего носа.
Когда наступили сумерки, Янки Джим, протестуя, оторвал меня от этого занятия и утащил ужинать в хижину. Рыбной ловлей я был подготовлен к любым неожиданностям и поэтому, когда он представил меня молодой женщине лет двадцати пяти, с глазами, опушенными ресницами, словно у молодой газели ("На шейке покоилась очаровательная головка, колеблющаяся, словно колокольчик на грядке"), я не сказал ни слова. Все это словно входило в программу дня. Она выросла в Калифорнии и была замужем за владельцем скотоводческой фермы, которая стояла "неподалеку, вверх по реке". Она гостила вместе со своим мужем у Янки Джима. Мне известно, что эта женщина носила комнатные туфли и не пользовалась корсетом, но я знаю также, что она соответствовала всем стандартам красоты, а приготовленная ею форель годилась на королевский стол.