Васильевича, маленький, круглый, лохматый, пожилой, по моим тогдашним понятиям, человек, лет двадцати восьми. Фамилия его была Рубакин. Но вся кафедра звала его просто Петя.
Не помню, где я читала – кажется, у де Крюи – об «отчаянии, свойственном девушкам-бактериологам». Трудно найти для моего тогдашнего настроения более верное слово. Как Мальчик-с-пальчик, которого старшие братья завели в лес и оставили одного, так я бродила по темному лабиринту, в котором на каждом шагу встречались пропасти и засады.
Это продолжалось день, два, три, неделю, месяц! Всю зиму! Начались клиники, я пропустила вводные занятия по терапии и опозорилась, открыв ярко выраженный шум в сердце у печеночного больного, о котором профессор сказал, что в наше время «редко встречаются обладатели более здорового сердца». Но разве стала бы я огорчаться подобными мелочами, если бы в лаборатории хоть что-нибудь получалось? Если бы Петя, застенчиво улыбаясь, не спрятал от меня стеклянный колпак от микроскопа – я била посуду. Если бы красивая, гордая ассистентка не сказала Николаю Васильевичу, думая, что я не слышу, или, наоборот, рассчитывая, что я услышу: «Никогда ничего не выйдет. Дырявые руки!»
В конце концов я все-таки кое-чему научилась. Но дифтерийная палочка почему-то не хотела терять своих ядовитых свойств. Не хотела – в то время как именно это и было моей главной задачей.
Разумеется, я знала, кто мог бы помочь мне – Николай Васильевич! Но он даже не подходил ко мне, а когда я, едва увидев его, бросалась к нему с готовым вопросом, делал равнодушное лицо и поспешно проходил мимо. Все-таки я спросила его, какую литературу он рекомендует для моей работы. Он лукаво усмехнулся и сказал:
– Читайте «Дон Кихота».
Что это значит? Расстроенная, я отправилась в лабораторию, и Петя Рубакин, смеясь, объяснил мне, что у «Николая Васильевича такая мето́да».
Так или иначе, выход был только один: работать. И я работала, стараясь отогнать от себя печальные сомнения, мучившие меня, как повторяющийся, утомительный сон.
В этот вечер из лаборатории я отправилась к Нине, не застала ее и решила дождаться: мне хотелось переночевать у нее.
Обычно в десятом часу за стеной происходило чтение – хозяйка читала внуку «Войну и мир». Но сегодня было тихо, как будто нарочно для того, чтобы я могла спокойно подумать: что же, собственно, случилось со мной?
Ничего особенного! То же самое, что произошло в тот печальный день, когда режиссер из Института экранного искусства сказал мне, что я могу стать кем угодно – математиком, инженером, педагогом, но актрисой – даже очень плохой – никогда!
«Но ученым, даже очень плохим, – могла я прибавить теперь, – никогда!»
…Очень не хотелось вставать, но я все-таки встала, надела Нинин халат и уселась за стол. Мне нужно было написать несколько писем. Я сосчитала на пальцах – не меньше пяти.
«Гурий, не заходи за мной послезавтра, я занята» – это было самое короткое письмо и самое простое. Гурию можно при встрече все объяснить, а на мой билет – он достал два билета на «Зигфрида» с участием Ершова – пойдет кто-нибудь другой – или другая, мне все равно.
Сочинить второе письмо было гораздо труднее, потому что его должен был получить и прочесть один взрослый, серьезный, умный человек, у которого был только один недостаток: он доказывал, что не может жить без меня. Я написала ему, что уезжаю из Ленинграда на сельский участок и что, быть может, «мы еще встретимся в жизни». «А если не встретимся, – прибавила я равнодушно, – простите и не поминайте лихом всегда признательную вам за дружбу Т. В.».
Уж не знаю, сколько раз я вздохнула, прежде чем взяться за третье письмо, которое должен был получить один молодой врач, недавно кончивший Военно-медицинскую академию. Это были как раз те отношения, когда ничего не нужно доказывать друг другу, а просто очень весело встречаться, бывать в Филармонии и на гастролях МХАТа. С детским, радостным изумлением оглядывался он на меня, когда что-нибудь интересное, остроумное или страшное поражало его. Да, ему-то, без сомнения, очень грустно будет получить это письмо, тем более что он, так же как и я, одинок и еще недавно говорил мне, что был бы счастлив, если бы у него была хоть сестренка, которую он мог бы иногда баловать.
И я написала ему правду – с этого дня все мое время будет отдано работе на кафедре, и потому я прошу его, как ни грустно, до весны забыть обо мне. Почему до весны? Это было неясно, но я зажмурилась, потянулась и написала все-таки: до весны.
Нина вернулась, когда я сидела за четвертым письмом, и только сказала: «А, доктор еще не спит?» – как я уже поняла, что она выступала с успехом. Студенты консерватории поставили «Пиковую даму», и Нина – это был ее дебют – сегодня впервые пела графиню.
Не раздеваясь, она поцеловала меня, потом покружилась по комнате, села на пол, зажмурилась. Потом заговорила – и это было так, как будто на меня обрушился огромный, легкий, разноцветный ворох. В течение пяти минут я узнала о костюмерше, которая плохо заколола какую-то ленту, о каком-то Ваське Сметанине, который сказал, что Ниночка родилась, чтобы петь графиню, о восторге и аплодисментах публики, которая, оказывается, сразу насторожилась, едва Нина в первом акте появилась на сцене, – словом, обо всем, чем была полна моя подруга и что было так бесконечно далеко от меня. «Да, ты мечтала об этом, – говорила я себе, слушая и не слушая Нину. – Как же случилось, что все, о чем ты мечтала, теперь проносится пред тобой, как вихрь чужого счастья, которое лишь манит и дразнит тебя? Вот так и случилось».
И строки позабытого стихотворения вспомнились и прозвучали в душе:
Но жертвы не хотят слепые небеса: Вернее труд и постоянство.