Клод страдал. Германо-советский пакт, означавший войну, был встречен в Плесси-ле-Водрёе с каким-то энтузиазмом. Мир был ясен и прекрасен. Нас, вероятно, должны были разбить, раздавить, растоптать в результате этого противоестественного альянса, но зато теперь все наши враги находились в одном и том же лагере, в одном и том же мешке всяких гнусностей и нашего презрения. Филипп почувствовал облегчение, а Клод — отчаяние. Наши сердца бились в тот момент не столько за Францию, сколько за Финляндию, за страну, на которую напали — слава Богу — друзья наших врагов. Наконец-то у нас появилась реальная возможность впервые за долгое время обрести героя, наследника Жанны д’Арк, наследника великого Конде, наследника маршала Сакса Морица Саксонского — младшего брата или старшего — дожа Морозини или Яна Собеского в лице маршала Маннергейма. Финляндии не по силам было бороться с красным степным медведем. Неважно! Зато она бросила вызов истории. Так что для нас все складывалось удачно. Все складывалось плохо для Клода. Сталин — союзник Гитлера! Новый мир Клода рушился раньше нашего.
Смятение Клода сближало меня с ним. Я понимал, что такое страсть, оглядываясь вокруг себя в таких мирных коридорах Плесси-ле-Водрёя: переживания Жаклины, смятение Клода, восторги Анны-Марии. Посредственность Робера или Машавуана-младшего и весь трамтарарам истории приводили к одним и тем же последствиям: сердца, разбитые от столкновения с людьми. Я видел, как Клод буквально кусал себе руки, описывая круг за кругом. Пролетарская революция в сговоре с фашизмом. Стоило порывать со столькими вещами, чтобы радостно пожимать руки захватчикам Праги и палачей Герники.
Потом Клод, правда, взял себя в руки. Он объяснил мне, что московский пакт был порожден мюнхенским сговором и слабостью демократических стран. Мера мудрой предосторожности. Шаг, не имеющий продолжения. Скобки внутри скобок, отсрочка в рамках отсрочки. Но зло было совершено. Макиавелли и Талейран уже поднимали голову за спинами Маркса и Ленина. И в социализме, как всегда, цель, оказывается, оправдывала средства. И это правило так и продолжало действовать, осененное огромной тенью Сталина. Отсюда позорные московские процессы, снега Сибири, кровь на улицах Праги и Будапешта.
Вот приблизительно при каких обстоятельствах пришла в холодные — уже тогда — коридоры Плесси-ле-Водрёя самая великая война всех времен. Я пишу через тридцать или чуть больше лет после ее начала. Какой далекой кажется эта война, хотя была она всего вчера или позавчера! А кажется такой же древней, как Фронда, как Семилетняя война, как Аустерлиц или Иена. Многие участники ее еще живы, а она уже уходит в прошлое, тает во времени. История ее поглощает. Хотя она еще не застыла, не превратилась в неподвижное изваяние, как падение Рима или Столетняя война. Этому мешают воспоминания живых, их гнев, раскаяние или ненависть. Но самое молодое поколение относится к ней, как дядя Поль в начале века относился к Коммуне и к падению Седана, как Анна-Мария относилась к Первой мировой войне, прогуливаясь по лесу с Робером. В глазах памяти время принимает странные формы. Оно то растягивается, то сокращается, то увеличивается, то словно вбирается само в себя. Сегодня многие люди пятидесятилетнего возраста очень удивляются тому, как мало знает молодежь о таких людях, как Черчилль, Гитлер, о таком названии, как Сталинград. Вспомните, пожалуйста, что значили для вас в 1939–1940 годах, когда вам было 20 лет, ветераны войны 1914 года. Тогда этой войне было двадцать лет. А нашей уже тридцать. Я помню, что и мне тоже году в 1950-м безумная эпоха 1925 года казалась очень далекой. А году в 1925-м начало века представлялось мне как совершенно иной мир. Но сегодня 1950 год мне кажется совсем близким, до него прямо рукой подать. А ведь между 1925 и 1950 годами прошло столько же времени, сколько между 1950-м и нынешним. И столько же, сколько между 1900 и 1925 годами. Все знают, что годы, месяцы, недели и дни протекают в разных ритмах, прежде чем исчезнуть в бездне прошлого. Время подобно морю: расстояние там трудно определить. Не успеешь повернуть голову — и все исчезло. Но целой жизни не хватает, чтобы наше прошлое наконец заняло свое место в ледяной вечности бесстрастной истории. История подмешивается к нашей жизни. И мы всегда слишком рано умираем, не дав истории отделиться от нашей жизни. Зато для тех, кто рождается после нас, наша жизнь — это уже почти история. Стоит ей дать еще немного поостынуть, и она станет навсегда похожей на ее неподвижный образ.
Я еще прогуливаюсь по Плесси-ле-Водрёю, но с тяжелым сердцем. Мальчишки заняты полезным трудом, пытаясь подражать невероятным усилиям гитлеровских молодежных отрядов на том берегу Рейна: вместе с царственным Жюлем III и с племянником Жюля они заготавливают дрова для приюта престарелых. Каждый день утром, в полдень и вечером мы собираемся в гостиной слушать новости по радио. Теперь мы всю жизнь будем слушать новости. А скоро будем их смотреть. После Даладье и Рейно будет Петен со своими речами, де Голль с воззваниями, их голоса в ночи, голоса без лиц. «Честь и родина. Говорит свободная Франция…» Мы закрывали двери и окна, гасили свет, сидели почти в полной темноте, и мой дедушка-монархист искал на карте при слабом свете приемника, где находится Сталинград. Потом будет освобождение Парижа, перестрелка в Нотр-Дам, уход генерала, коронация Елизаветы Английской, Дьенбьенфу, похороны Черчилля 13 мая, снова де Голль, путч генералов, снова де Голль, его знаменитые пресс-конференции, его телевизионные беседы, когда он подпрыгивал на стуле, расставляя руки в стороны, его выборы и его референдумы, его категоричные слова в мае «Я не уйду… Народ спохватится…», решительное «Нет» французов кандидату в диктаторы, его уход и его смерть. Мы вступали в 1939 году не в историю, которая не прекращала развертываться, а в непосредственное общение с ней, с ее образами и откликами. Мы окунались тогда в историю, и она нас больше не отпустила от себя.
И вот я снова прогуливаюсь по Плесси-ле-Водрёю, прогуливаюсь не без тяжести на сердце. Смотрю на стены, на крашеные потолки, на старые портреты в гостиной, на книги в библиотеке. От каких только драм им удалось спастись! От страшных пожаров, от людских страстей, от войн и революций. Выдержат ли они все это и в дальнейшем? Каким хрупким вдруг показался мне наш мир, ранее такой прочный, мир, уцепившийся якорем за вечность! Я возвращался в гостиную. Дедушка, по-видимому, только что слушал новости по парижскому радио. Он сидел в глубоком кресле в стиле Людовика XV, обитом потертым шелком красновато-бурого цвета, уснув над какой-нибудь газетой. Это могли быть «Тан», «Журналь де Деба», «Фигаро», «Аксьон франсэз». Из большого деревянного ящика со слабо освещенной шкалой и тремя круглыми ручками под ней доносится негромкий голос, может быть, Жана Саблона или Рины Кетти. В лучшем случае — Шарля Трене. Я слушал немного вместе с ним. Несколько лет спустя, очень скоро, появилась и сохранилась, как в воображаемом музее восковых фигур, заполняющем нашу память, где-то между де Голлем и Брижит Бардо, Эдит Пиаф, такая живая, со своими аккордеонистами и недолго задерживающимися любовниками. Я поднимался к Анне-Марии, чтобы попросить ее пойти сказать нашему молодому настоятелю, что мы ждем его на ужин. И находил ее на чердаке, целующейся с Робером В. Покраснев до корней волос, они говорили, что ищут в сундуках старые платья, чтобы нарядить во что-то Веронику. Старые платья… чтобы нарядить… Ну что ж, ладно Я посоветовал им спуститься, причем желательно порознь. Я проходил через кухню и выходил через гостиную: так, из комнаты в комнату по замку, получалось два километра в день. Брал моего Мориака, моего Мальро, «Богатые кварталы» Арагона, последнюю книгу Морана. Мир заканчивался. Завтра начиналась война.
Третья часть
I. Письмо императора Карла V
18 июня, в час, когда люди обычно пьют чай, в большую гостиную замка Плесси-ле-Водрёй вошел немецкий полковник. Ожидая его, дедушка стоял с побледневшим лицом, опершись обеими руками на спинку кресла, в котором обычно сидела за рукоделием или с книгой моя матушка или тетя Габриэль. Полковник остановился на пороге, в проеме двери, которую ему открыл старый Жюль. Щелкнул каблуками. По-военному отдал честь. Дедушка ответил кивком головы.
Пруссаки, как их называл дедушка, оккупировали на этот раз замок вторично. А в 1815 году, после Ватерлоо, мы принимали там русских. В январе 1871 года мой дед, тогда четырнадцатилетний подросток, видел, как приехали немецкие уланы. Я мысленно предположил, что, возможно, в своих жестах, в своей позе, в сдержанном приветствии он подражает своему деду, каким тот был в 1871 году. А еще я подумал, что и тот дед тоже, вероятно, повторял поведение своего отца в год падения императора. Интересно, что всякий раз побежденным оказывался режим чуждый, а то и враждебный нам. Ну да ладно! Во времена обрушивавшихся на Францию несчастий по крайней мере одна вещь — причем самая важная — оставалась тождественной самой себе: семья.