вечноголодный парень, откуда-то из-под Кракова, часто внушал мне чувство неловкости. Лицо с непреходяще впалыми щеками, большие глаза. Иногда что-то на него находило: он продолжал скрести ложкой по дну жестяной миски, поглощая остатки похлёбки, — немигающий взгляд был прикован к обшарпанной стенке камбуза с торчащими заклёпками. Но, по-моему, он ничего не видел, или, скорее, смотрел куда-то внутрь себя. Что он представлял себе? Или вспоминал?
Даже как-то случайно попал с ним ещё в Ла-Валетте в небольшую католическую церковь, затерявшуюся в улочках старого города. Полутёмное пространство храма встретило нас спасительной прохладой от царящей снаружи жары. Внутри церкви ни души. Януш занял одно из мест на скамье, я сел неподалеку, намереваясь немного передохнуть. Однако мой товарищ тут же упал коленями на генуфлекторий. Он начал шептать. Шептал, конечно, неслышно. Но я как будто слышал его молитву Деве Марии (мне почему-то казалось, что он обращается именно к ней). Поляк сцепил руки так, что побелели костяшки пальцев. Сначала он смотрел на украшенную цветами маленькую статую Богородицы на алтаре, но потом и вовсе закрыл глаза.
Мне стало неловко, как будто я вторгался в интимную сферу отношений Господа и страдающего человека. Я тихо встал и отошёл к боковому нефу, где располагался алтарь католического святого Антония, Януш уткнулся лбом в сомкнутые перед собой руки.
Я помолился гипсовой фигурке святого, держащего на руках ребёнка (во Франции не так много православных храмов, так что я уже привык молиться всем христианским святым в независимости от их принадлежности). Оглянулся на Януша: он продолжал стоять на коленях, держа перед лицом сцепленные пальцы. Жидкие прямые волосы безвольно свисали с его головы. Ему не было ещё тридцати, а на макушке уже блестела появляющаяся лысина.
О чём он беседовал с небесами? О своём будущем? Оно было призрачно и туманно, как и у всех: каждый конвой мог стать для нас последним. О своей родине? Страна, раздавленная гусеницами вермахта, возможно, была потеряна для него навсегда. О судьбах родных? Януш изредка делился эпизодами своей жизни, и я знал, что он так и не получил ни одной весточки от жены, пока находился на фронте, хотя вся война длилась месяц.
После эвакуации в Румынию, а потом и бегства в Тулон последняя надежда увидеть семью должна была угаснуть. Почему я так думал? Не знаю. Наверно, пропускал через себя: у меня не осталось ни семьи, ни страны, мы вытеснены на задворки Европы. Конечно, мы победим и вернёмся домой. Но только у многих вернувшихся родные места станут к этому времени пепелищами жилищ, а у некоторых и душ. От таких мыслей спасала толща времени, сквозь которую надо пройти, чтобы вернуться. Впереди лежал такой долгий путь — не верилось, что мы сможем преодолеть его, преодолеть с грузом боли.
Я понял, что неотрывно смотрю на Януша. Этот истово молящийся матрос производил на меня такое воздействие. Я встряхнул головой, пытаясь избавиться от наваждения. Мне стало неприятно: если ещё немного останусь здесь, меня зальёт незримыми эмоциями, исходящими от Януша. Или это такие церкви на Мальте? Перекрестившись и мысленно извинившись перед святым Антонием, я поспешил к выходу из храма. Вот такие воспоминания мелькали в моей голове при виде Януша…
— Чего надо? — грозно посмотрел на него Папаша Гийом.
— Капитан послал, — пожал плечами поляк. — Сказал быть готовыми ко всему. Приближаемся к берегу. Случиться может всякое. Он беспокоится по ходовой части.
— Беспокоится он, — проворчал стармех. — Беспокоиться надо было, когда он появился на этот свет. Чем ты здесь можешь помочь? Ладно, — Папаша Гийом махнул рукой и, кряхтя, начал подниматься наверх.
Поляк последовал моему примеру и сел на пол недалеко от меня, откинувшись спиной на стенку внутренней переборки. Я повернул голову в его сторону. Януш вытянул ноги и извиняющимся взглядом посмотрел на меня.
— Всю ночь стоял на вахте, устал немного.
Откуда-то из-за пазухи выудил сухарь и сунул его в рот. Посасывая этот кусочек хлеба, зажмурился, потом снова открыл глаза. Что-то негромко сказал, но шум двигателя заглушил его слова. Я покачал головой, делая знак, что не понял.
— Говорю, что хлеб вкусный, но к нему колбаса нужна пожирней.
Я кивнул, соглашаясь с ним, хотя на самом деле не любил жирную колбасу, но спорить о вкусах не хотелось. Мои глаза закрылись сами собой, я давно привык к грохоту двигателя и мог заснуть под его невыносимый шум.
Однако через несколько секунд мне показалось, что на фоне всеобщего шума машинного отделения появился посторонний звук, напоминающий завывание. Первая же мысль: что-то не в порядке с силовой установкой. Открыл глаза, напряг слух, пытаясь определить источник странного звука. Откуда-то слева — там как раз сидел Януш.
Быстрого взгляда на соседа было достаточно, чтобы понять, причину странного звука: поляк пел. Шум машинного отделения не позволял разобрать слов, но по звучанию я догадался, что поёт он по-польски. Хотя, если бы даже мог слышать слова его песни, то всё равно ничего бы не понял. Русский язык, конечно, родственный, однако для перевода польской поэзии не имеет никакой пользы. Но догадаться было несложно: наверное, про луга и поля, леса и города родной страны. Или, может быть, о несчастной любви. О чём ещё можно петь на такой мотив? Глаза Яноша были закрыты; возможно, песня навевала ему какие-то образы.
Я снова попытался немного вздремнуть: закрыл глаза, скрестил руки на груди. Но мой слух постоянно настраивался на заунывные звуки, издаваемые Янушем. В конце концов, я разозлился: «Шёл бы он к дьяволу! И без него тошно, а тут ещё он со своим тоскливым завыванием. Как будто он один оставил далеко за бортом прошлую жизнь, и теперь ему хуже всех. Он лучше бы подумал, каково нам будет снова перевозить целый трюм солдат с острова… Если Папаша Гийом прав. Если прав». Воспоминания о переходе из Пирея заставили меня передёрнуться: «Только бы он был не прав…»
Не удивительно, что я рявкнул на поляка, перекрывая шум грохочущего двигателя:
— Заткнись! Дай поспать! Хватит своих идиотских песен!
Януш открыл глаза, виновато посмотрел на меня:
— Извини. Что-то нашло на меня, — помолчав немного, он добавил: — Поднимусь на палубу. Постою.
— Постой. Проветрись, — ворчливо ответил я ему и снова закрыл глаза.