— Ну разве можно меня упрекать за то, что я презирал все это?! — сказал Роли. — Я был одним из новой волны — я был предан театру идей.
— За всю свою жизнь я вряд ли слышал с полдюжины идей, но даже и они вряд ли дотягивали до настоящей философии, — сказал Магнус. — Театр сэра Джона имел дело не с идеями, а с чувствами. Благородство, преданность, беззаветная любовь не принадлежат к категории идей, но они удивительным образом захватывали наших зрителей. Публика любила такие штуки, хотя и не собирались примерять их на себя. Об этом даже и разговора нет. Но люди покидали наши представления с улыбкой на лице, что не так часто случается в театре идей.
— Это не искусство, а сладенький сироп.
— Может быть. Но это был очень хороший сладкий сироп. Мы никогда не думали, что это панацея.
— Сладкий сироп — лекарство для умирающего колониализма.
— Пожалуй, вы правы. Но меня это мало волнует. Верно, мы изо всех сил барабанили в старый английский барабан, но именно этого и хотела пригласившая нас группа. Когда мы приехали в Оттаву, сэра Джона и Миледи пригласили к генерал-губернатору в Ридо-Холл.[167]
— Ну как же! Жуткая тошниловка! Актерам категорически возбраняется появляться в частных домах или официальных резиденциях. Мне каждое утро приходилось просматривать письма и получать распоряжения на предстоящий день. Я руководил целой толпой высокомерных помощников, которые, кажется, и понятия не имели, где пребывает леди Тресайз.
— Разве она вам об этом ничего не рассказывала? Хотя, наверно, нет. Не думаю, что она относилась к вам лучше, чем вы к ней. Мне она, конечно же, рассказывала, что при них было что-то вроде маленького двора и к ним заходила масса интересных людей. Неужели вы не помните, как на одно из представлений «Скарамуша» явился генерал-губернатор со своей свитой? Мы тогда играли в старом театре имени Рассела.[168] Когда они появились, оркестр исполнил «Боже, храни короля», и публика так блюла этикет, что просто замерла и не решалась захлопать, пока этого не сделал генерал-губернатор. Были и такие, у кого просто дыхание перехватило, когда я показал нос на канате. Они, понимаете ли, думали, что я — это сэр Джон, и не могли и помыслить, чтобы рыцарь Британской империи позволил себе такую кощунственную вольность в присутствии графа.[169] Но Миледи мне объяснила, что граф здорово отстал от жизни: он и не догадывался о современном значении этого жеста и думал, что он все еще означает что-то вроде «жирный боров», а это, кажется, было что-то викторианское. На последовавшем за спектаклем официальном обеде он хохотнул, сделал нос и пробормотал: «Жирный боров, а?» На обеде в качестве гостя присутствовал и Маккензи Кинг.[170] Мистер Кинг был настолько шокирован, что никак не мог доесть своего омара. Наконец он все же справился с ним, а Миледи потом сказала, что никогда еще не видела человека, который поглощал бы омара с таким самозабвением. Отрываясь от омара, он очень серьезным тоном заводил с ней разговор о собаках. Странное это дело, если подумать; я хочу сказать, все эти знаменитости, трапезничающие заполночь после представления. Наверно, это тоже было по-своему романтично, хотя никого из молодежи там и не было, кроме, конечно, помощников и двух-трех придворных дам. Да и вообще, мне в Канаде довольно многое представлялось романтичным.
— А мне — вовсе нет. Я думал, что Канада — самое неотесанное, самое топорное, самое грубое место из тех, что мне доводилось видеть, и все эти недокоролевские потуги выглядели там просто нелепо.
— Вы что, и правда так думали, Роли? И вообще, с чем вы сравнивали — с Норвичем? С Кембриджем? С вашей короткой остановкой в Лондоне? А ведь все, что вы видели, вы видели через очки отвергнутого любовника и драматурга. Куколка Севенхоус водила вас за нос. На этих гастролях она веревки из вас вила, а ее дружки Чарльтон и Вудс посмеивались над вашими мучениями. На длинных перегонах мы все были свидетелями этого в вагоне-ресторане.
Ах, уж эти вагоны-рестораны! Вот где была романтика! Поезд несется по бескрайним просторам. Суровая страна к северу от озера Верхнего и чудесный, даже, пожалуй, слишком жаркий климат в стильном, причудливо очерченном и наполненном светом вагоне-ресторане, где скатерти и салфетки поражали безукоризненной белизной, где вас ослеплял блеск серебра (или чего-то очень похожего), где черные официанты были чисты, вежливы и доброжелательны. Если и это вы не считаете романтикой, то вы просто не знаете, что такое настоящая романтика. А еда! Никаких вам подогреваний, никаких заморозок — на каждой большой станции запасы пополнялись только всем первосортным, свежим. А шеф-повар — настоящий ас и готовил так, что пальчики оближешь. Свежая рыба, великолепное мясо, фрукты… вы не помните вкус их печеных яблок? С такой густой сметаной. Где теперь эта густая сметана? Я помню все до мельчайших деталей. Кубики сахара в белой обертке, на которой напечатано «Кастор», и каждый раз кладя его в кофе, мы обогащали нашего друга Боя Стонтона, о котором мы с Данни никогда не забывали, потому что родом с ним из одного городка, хотя в то время я и не знал об этом… — (Тут у меня ушки — сразу на макушке. Клянусь, я даже почувствовал, как натянулся мой скальп. Магнус назвал Боя Стонтона, канадского магната и моего друга с самого детства, которого, я уверен, сам Магнус и убил. А если и не убил, то подтолкнул на дорожку, которая прямиком привела того к самоубийству. Именно это мне и требовалось для моего документа. Неужели Магнус, который самым жестоким образом долго удерживал Виллара в шаге от могилы, чуть ли не облагодетельствовал смертью Боя Стонтона? Может ли случиться, что в нынешнем своем исповедальном настроении Магнус по опрометчивости признается в убийстве или, по крайней мере, сделает намек, который я, зная много, но далеко не все, смогу правильно истолковать?.. Не пропустить бы чего — Магнус продолжает петь дифирамбы в адрес железной дороги, которая когда-то славилась своей кухней.) — …А приправы, настоящие приправы, которые готовил сам шеф — великолепно!
Были приправы и магазинные — в бутылках. Это снадобье промышленного производства я возненавидел, потому что каждый раз за едой Джим Хейли — актер второго состава — просил подать ему «Гартонс»,[171] потом помахивал в воздухе бутылочкой и спрашивал: «Гарсон никому не нужен?»[172] Бедняга Хейли, человек одной шутки, в его присутствии просто зубы начинали болеть. Смеялась только его жена и, краснея, требовала, чтобы он прекратил «хулиганить», и так каждый раз. Но вы, наверно, ничего этого не замечали, потому что всегда пытались сесть за столик с Севенхоус, Чарльтоном и Вудсом. А если она решала помучить вас, то приглашала Эрика Фосса, и тогда вы искали местечко поближе, сидели там, томились и вспыхивали румянцем, когда они смеялись над шутками, которые вам были не слышны.
Ах, эти поезда! Я был в восторге от них, потому что они ничем не напоминали те жуткие составы, в которых я когда-то колесил по стране с «Миром чудес». Свое знакомство с поездами, как вы помните, я начал в темноте, трясясь от страха и с пустым желудком, к тому же у меня мучительно болела моя бедная задница. Но вот теперь я без всяких сомнений был пассажиром первого класса посреди всего этого немыслимого, всеохватного, антисептического канадского блеска. Я не возражал, если мне приходилось сидеть за столиком с кем-нибудь из технического персонала или иногда со старым Маком и Холройдом, а изредка с этой Шехерезадой железных дорог — Мортоном У. Пенфолдом, если он ехал с нами.
Пенфолд знал весь железнодорожный персонал. Я думаю, он знал и всех официантов. В трансконтинентальном поезде мы время от времени сталкивались с одним проводником, который вызывал у него особое восхищение: мрачноватый человек, носивший настоящий железнодорожный хронометр — гигантскую анодированную луковицу, показывавшую точное время. Пенфолд непременно окликал его: «Лестер, когда, по-вашему, мы будем в Су-Сент-Мари?» Лестер извлекал из кармана жилетки свои часы, печально смотрел на них и изрекал: «В шесть пятьдесят две, Морт, даст Бог». Он был мрачно религиозен и считал, что все зависит от того, даст Бог или не даст. Но ни в Боге, ни в КПР он, казалось, был не очень уверен.
Пенфолд знал и машинистов, и каждый раз, когда мы выходили на длинный прямолинейный участок пути, он говорил: «Как там Фред — мочит свои шишки?» Дело в том, что один из старейших и опытнейших машинистов страдал геморроем, и Пенфолд клялся и божился, что как только состав выходит на легкий участок, Фред наливает в таз теплой водички из котла и на несколько минут усаживается враскорячку, чтобы полегчало. Пенфолд никогда не смеялся. Шутки его были глубокомысленные и не для всех, а выражение на его серьезном лице гипнотизера никогда не смягчалось, но крохотные слезки поблескивали на его нижних веках, а то и скатывались по щекам, голова же подрагивала — так он смеялся.