С этими словами блаженная развернула перед Донатосом свое сокровище, что держала скомканным и прижатым к груди.
В лучах заходящего солнца, заглядывавшего в окно, крефф разглядел криво сшитую рубаху из добротной крепкой небеленой холстины. По всему видать — дуреха старалась. Стежки положила так крепко и туго, что всю обнову перекосило и собрало сборками. По вороту вкривь и вкось тянулась нескладная вышивка, а узор… не то сорока набродила, не то пальцы грязные кто-то вытер. Подол был украшен привесками, на кои сгодилось все, что Светле удалось добыть: обломок старой ложки, шишки, обрывки траченого мошкой меха, узелки, кисточки из пеньковой веревки, палочки…
Наузник смотрел на дуру, и глаза наливались кровью.
— А ну… — сказал он тихо, потому что губы онемели от гнева и едва повиновались: — Пошла вон отсюда…
Испуганная Светла отступила в коридор, прижав спроворенную обнову к груди.
— Родненький… — залепетала девушка. — Да за что ж ты меня так?..
— Пошла вон… — свистящим шепотом повторил Донатос. И рука потянулась к ножу.
Кажется, блаженная впервые испугалась. Пискнула, пустилась наутек, однако далеко убежать не успела — врезалась с разлету в шедшего куда-то Ольста и залепетала что-то, захлебываясь слезами.
Ратоборец едва устоял на ногах, охнул, чуя, что больное колено вот-вот подломится, но кое-как совладал и в сердцах встряхнул ревущую девку, пытаясь понять, что она лопочет и чему так напугалась. Однако через миг крефф увидел изникшего из своего покоя Донатоса и все понял.
— Скажи ей, чтобы на глаза не попадалась, — по-прежнему негромко и сипло произнес колдун. — Доведет ведь до греха.
— Ты совсем очумел? — спросил вой, глядя на наузника поверх трясущейся дурочкиной макушки.
В этот миг Светла оторвала зареванное лицо от Ольстова плеча и гнусавым голосом пролопотала:
— Родненький, как же тяжко ему! Как тяжко! Всю душу растратил. Даже радоваться разучился. Почернел весь. И рубаха моя не понравилась. А она гляди какая…
И, размазывая по лицу слезы, она показала свое сокровище мужчине, чтобы тот понял, насколько очерствел душой Донатос.
Ольст едва сдержал смех. Но скаженной было не до веселья. Слезы лились ручьем. А колдун стоял в нескольких шагах поодаль, играя желваками.
— Гляди. Совсем не видит он, какая красивая…
Это оказалось уже слишком, в два прыжка "свет ясный" преодолел расстояние до блаженной, выхватил из рук скомороший наряд, швырнул его на пол, влепил дуре тяжелую затрещину и направился прочь, отпихнув рукоделье ногой.
Светла залилась слезами еще пуще. Ольст стоял дурак дураком.
Кое-как успокоив девчонку, обережник нагнал Донатоса и дернул его за плечо:
— Что ж ты делаешь, а? Совсем озверел? Зачем руки распускаешь? Чего с блаженной взять?
На колдуна было страшно смотреть.
— Пусти… — прохрипел он. — Пусти, покуда еще и руку не сломал тебе.
В этот миг в ноги Ольсту кто-то вцепился, стискивая больное колено, и заверещал:
— Родненький, худа ему не делай! Не надо! Меня ударь, если нужда есть, его не трогай!
Девка прижалась щекой к сапогу креффа и заплакала. В тишине каменного перехода были слышны судорожные рыдания Светлы да тяжелое дыхание готовых сцепиться мужиков.
— Таскается за мной! Всю душу вымотала! — выругался наузник и дернул плечами, стряхивая руки заступника: — Пусти, Ольст.
Вой разжал пальцы.
— Уймись. Клесх сказал, ежели будет тебе докуку чинить, отправить ее в Любяны. Как придет обоз, сбудем с рук. Перетерпи покуда. Не кидайся.
Донатос вздохнул, пытаясь успокоиться.
Светла на полу скулила:
— Не надо! Не надо! Не надо в Любяны. Не трону его! Хранителями клянусь, не трону! Только не прогоняйте…
И зарыдала так горько, что мужчины переглянулись.
Колдун вдруг не выдержал и рассмеялся. Сухим лающим смехом.
— Не тронет меня, гляди.
Ольст усмехнулся.
— Вставай, горе.
Девка кое-как поднялась и вдруг погладила своего заступника по плечу:
— Болит нога-то?
— Бывает.
— Ох, родненький, скорбей в свете — множество великое. Твоя еще не самая тяжкая…
И, шмыгнув носом, Светла протянула мужчине обрывок пеньковой плетенки:
— На вот, не горюй.
Обережник пожал плечами и отправился своей дорогой.
А когда пришел обоз, идущий оказией через Любяны, Светлу не сыскали. Всю Цитадель перерыли. Донатос едва не каждый угол проверил. Как в воду канула, окаянная.
Лишь спустя сутки появилась дура. А где пряталась — так никто и не дознался. Жаль только обоз о ту пору из Цитадели уже отбыл.
* * *
Вороной был по самое брюхо забрызган грязью. Да и всадник его оказался ничуть не краше. Он приехал, когда солнце уже клонилось к закату, грозясь вот-вот закатиться за кромку высокого тына. Сл
а
вуть затихала, и улочки обезлюдели.
— Скажи посаднику, чтобы к полудню купеческим сходом пришел к сторожевикам, — обратился странник к молодому парню, стоящему у ворот.
Тот поклонился:
— Скажу, обережник. Мира в пути.
— Мира в дому.
Колдун тронул пятками уставшего коня.
Парень проводил вершника хмурым взглядом и почесал затылок. Седмицу тому из Елашира приходил обоз. Ратоборец, его приведший, о чем-то долго толковал со сторожевиками, а те потом — с посадником. И не сказать, будто после беседы той городской голова был доволен. К хоромам своим шел мрачнее тучи, а дворняге, коя под ноги попалась, такого пинка отвесил, что старая псица еще долго подволакивала лапу и жалобно скулила.
Какие вести привез заезжий ратоборец — никто так и не дознался. Тимлец — посадник Славути, держал язык за зубами, только ходил смурной. Под горячую руку не попадайся! Тяжелый и крутой нрав городского головы знали все, да и кнута его многим случалось испробовать.
Поэтому парень заторопился донести до посадника весть о прибытии обережника и сердцем чуял, что за весть этакую его не одарят. Хорошо еще, если взашей не погонят с богатого Тимлецова двора, не спустят с высокого крыльца, чтобы тощим задом все ступеньки пересчитал. Так думал Карасик — рыбацкий сын, когда потея и томясь, спешил выполнить поручение заезжего колдуна.
…Клесх лежал в бане на полоке, уткнувшись лбом в скрещенные руки, и дремал. Последние седмицы он только и делал, что ездил от города к городу, от поселения к поселению и трепал языком. За всю жизнь ему не приходилось столько болтать. И от болтовни этой он устал сильнее, чем уставал некогда, водя обозы.
В весях и деревнях платить десятину Цитадели были только рады, мужики быстро смекали, что так и спокойнее, и проще, однако в бегающих глазах иных тут же начинали мелькать мыслишки о том, как утаить часть добра. Обережник усмехался:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});