Она слегка обиделась, начала тыкать пальцем в рассыпанные детьми на скатерти крошки и с дрожанием в голосе докончила:
— Что они вам мешают, дурачки! их бог послал, терпеть их надо, может быть он определится к такой цели, какой все вы ему и не выдумаете.
— А вы этому верите?
— Я? почему же? верю и уповаю… А вот вам тогда и будет стыдно!
«Вот она, — думаю, — наша мать Федорушка, распредобрая, распретолстая, что во все края протянулася и всем ласково улыбнулася.
Украшайся добротою, если другим нечем».
Няня казалась немножко расстроена, и с нею больше не спорили и теплой веры ее не огорчали, тем более что никто не думал, что всей этой истории еще не конец и что о Шерамуре, долго спустя, получатся новейшие и притом самые интересные известия.
Глава девятнадцатая
Прошло около двух лет; в Герцеговине кто-то встряхнул старые счеты*, и пошла кровь. Было и не до Шерамура. У нас шли споры о том, как мы исполнили наше призвание. Ничего не понимая в политике, я не принимал в этих спорах никакого участия. Но с окончанием войны я разделял нетерпеливые ожидания многих, чтобы скорее начинала дешеветь страшно вздорожавшая провизия. Под влиянием этих нетерпеливых, но тщетных ожиданий я, бывало, как возвращаюсь с прогулки, сейчас же обращаюсь к этажерке, где в заветном уголке на полочке поджидает меня докучная книжка с постоянно возрастающей «передержкой». И вот раз, сунувшись в этот уголок, я нахожу какую-то незнакомую мне вещь — сверток, довольно дурно завернутый в бумагу, — очевидно книга. На бумаге нет ничьего имени, но есть какие-то расплывшиеся письмена, писанные в самый край «под теснотку», как пишут неряхи. Начинаю делать опыты, чтобы это прочесть, и после больших усилий читаю: «долг и за процент ж. в. х.». Больше ничего нет.
Снимаю бумагу и нахожу книгу Ренана «St. Paul»*,[34] но прежде, чем я успел ее развернуть, из нее что-то выпало и покатилось. Начинаю искать, шарить по всем местам: что бы это такое вывалилось? Зову служанку, ищем вдвоем, втроем, всё приподнимаем, двигаем тяжелую мебель и, наконец, находим… Но что? — Находим чистейшего золота двадцатифранковую французскую монету! Не может же быть, чтобы она валялась тут исстари: пол метут, натирают, и не могли бы ее не заметить… Нет; монета положительно сейчас только выпала из книги. Но что это такое? зачем и кто мог сделать мне такое приношение? Ломаю голову, припоминаю, не положил ли я ее сам, соображаю то и другое и не прихожу ни к какому результату. Опять разыскиваю оберточную бумагу и рассматриваю письмена, возлагая на них последнюю надежду узнать: что это за явление? Ничего более: «долг и за процент ж. в. х…» Характер почерка неуловим, потому что писано на протекучке, и все расплылось… Соображаю, что здесь долг и что — процент, или «за процент»: монета долг, а книга «за процент», или наоборот? И потом, что значат эти «ж. в. х.»? Нет сомнения, что это не первые буквы какого-либо имени, а совсем что-то другое… Что же это такое? Подбираю, думаю и сочиняю: все выходит как-то странно и некстати: «жму вашу руку», — но последняя буква не та: «жгу ваш хохол», тут все буквы соответствуют словам, но для чего же кому-нибудь было бы нужно написать мне такую глупость? Или это продолжение фразы: посылаю «долг и за процент» еще вот что, например, — «желтый ватошный халат» или «женский ватошный халат»… Все никуда не годится. Глупый водевильный случай, а интересует! Даже во сне соображаю и подбираю: «желаю вам хорошего». Вот, кажется, это пошло на дорогу! Еще лучше: «живу весьма хорошо»; или… наконец, батюшки мои! батюшки, да это так и есть: не надлежит ли это читать… «жру всегда хорошо»? Решительно это так, и не может быть иначе. Но тогда что же это значит: неужто здесь был Шерамур? Неужто он появился в Петербурге именно теперь, в это странное время, и проскользнул ко мне? Какова отчаянность! Или, может быть, его простили и разрешили, и он ходит смело по вольному паспорту… Ведь, говорят, все возможно в природе.
Я припомнил, что девушка мне дня три-четыре назад сказывала о каком-то незнакомом ей господине, который приходил, спрашивал, просил позволения «обождать» и ждал, но не дождался, ушел, сказавши, что опять придет, но до сих пор не приходил.
Расспрашивал: каков был приходивший ростом, дородством, лицом — красотою? — ничего не добился. Все приметы описывают точно на русском паспорте: к кому хочешь приложи — всем одинаково впору будет.
Остается одно: книгу поставить на полку, золото спрятать, а незнакомца ждать. Я так и сделал, и ждал его терпеливо, с надеждою, что авось он и совсем не придет. Так минул день, два, неделя и месяц, и наконец, когда я совсем перестал ждать, — он вдруг и явился.
Звонок; девушка отпирает дверь и спешно бежит вперед гостя шепнуть:
— Это тот, который ждал.
Легкое волнение, и выхожу навстречу.
Глава двадцатая
Входит человек средних лет, совершенно мне незнакомый и называет себя незнакомым же именем.
Прошу садиться и осведомляюсь: чем могу служить.
— Я, — говорит, — недавно из-за границы; жил два месяца в Париже и часто виделся там с одним странным земляком, которого вы знаете. Он дал к вам поручение — доставить посылочку. Я ее тут у вас и оставил, чтобы не носить, но позабыл сказать прислуге.
— Я, — отвечаю, — нашел какую-то посылочку; но от кого это?
Он назвал Шерамура.
— Как же, — говорю, — очень его знаю. Ну что он, как, где живет и все так же ли бедствует, как бедствовал?
— Он в Париже, но что касается бедствования, то в каком смысле вы это берете… Если насчет жены…
— Как, — говорю, — жены!.. Какая жена! Я спрашиваю: есть ли у него что есть?
— О, разумеется — он вовсе не бедствует: он «проприетер*», женат, сидит grand mangeur’ом[35] в женином ресторане, который называет «обжорной лавкой», и вообще, говоря его языком, «жрет всегда хорошо», — впрочем, он это даже обозначил начальными буквами, в полной уверенности, что вы поймете.
— Понять-то я понял, но что же это… как же это могло случиться… Ангел… конечно, много значит… но все-таки…
Всматриваюсь в моего собеседника — думая, коего он духа, — не вышучивает ли он меня, сообщая такие нестаточные дела о Шерамуре? Нет; насколько мне дано наблюдательности и проникновения, господин этот производит хорошее впечатление — по-видимому, это экземпляр из новой, еще не вполне обозначившейся, но очень приятной породы бодрых людей, не страдающих нашим нервическим раздражением и беспредметною мнительностью, — «человек будущего», который умеет смотреть вперед без боязни и не таять в бесплодных негодованиях ни на прошлое, ни на настоящее. Люди прошлого ему представляются больными с похмелья; он на них не сердит и даже совсем их не судит, а словно провожает на кладбище, приговаривая: вам гнить, а нам жить.
Я люблю эту породу за то, что в ней есть нечто свежее, нечто уже не наше, нечто нам не свойственное, но живучее и сильное. Они взросли как осот* на межах между гряд, и их уже не выполешь. Русь будет скоро не такая, как мы, а такая — как они, и слава богу, слава богу!
Поняв, что мой гость относится к этому сорту, я сейчас же усадил его в более покойное кресло, велел подать чай и бесцеремонно (как следует с такими людьми) попросил его рассказать мне все, что ему известно о моем Шерамуре, — как он женился и сделался парижским «проприетером».
Гость любезно согласился удовлетворить мое любопытство.
Глава двадцать первая
Шерамуру помогла славянская война в Турции*. Но как он мог вздумать воевать? Не противно ли это всей его натуре и всем доводам его бедного рассудка? И против кого и за кого он мужествовал и сражался? Все это было, как вся его жизнь, — бестолково.
Вот как шло дело: он начитал в газетах, что турки обижают бедных славян, отнимая у них урожай, стада и все, что надо «жрать». Этого было довольно: долго не рассуждая, он восстал и пошел по образу пешего хождения в Черногорию. Он попал в «Волдавию» или «Молдахию»*, где соединился с «доброходцами» и явился в Сербию, образцовые порядки которой делали нелишним здесь даже Шерамура. Он поступил куда-то, во что-то, о чем, по своему обыкновению, не умел дать никакого резонного отчета. На войне он «барабанил», чего я даже не мог ожидать от него, но потом нашел, что в Сербии у всех жратвы больше, чем он видел во весь свой век. «Даже вином прихлебывают». Никаких иных интересов, достойных борьбы на жизнь и смерть, Шерамур, разумеется, не признавал, но в этом его нельзя винить, потому что он не мог их чувствовать.
И вот он духом возмутился: за что он сражается: если у них есть что жрать, то чего же им еще надо? «Черти проклятые!.. с жиру бесятся! к нам бы их спровадить, чтобы в черных избах пожили да мякины пожевали!» Славянские претензии Шерамур все считал пустяками, которые Аксаков в Москве выдумал вместе с Кокоревым*, и Шерамур рассердился и «вышел», то есть перестал барабанить. Некоторое время он слонялся без дела, но ощущал себя в полном довольстве: «везде, говорит, есть кукуруза и даже вином запивают, как в царстве небесном». Таково его понятие о царстве небесном. Но вот, переходя туда-сюда, с плохими и бестолковыми расспросами, он был, наконец, приведен своим ангелом куда ему следовало; напал на таких людей, которые тоже подобно ему подвывали: