С тех пор минуло без малого четверть столетия, и многое изменилось — одних не стало, другие очутились слишком далеко, а мы, которых здесь свел случай после долгой разлуки, могли не без интереса подвергнуть друг друга проверкам: что в ком из нас испарилось, что осталось и во что переложилось и окрасилось. Она в это время видела больше меня людей интересных, и притом таких, о которых я имел только одни книжные понятия. В дни ее отъезда я помню, что она горела одним постоянным и ни на минуту не охлажденным желанием стать близко к Гарибальди* и к Герцену. О первом она писала, что ездила на Капреру, но Гарибальди ей не понравился: он не чуждался женского пола, но относился к дамам слишком реально. Он ей показался лучше издали, но почему и как — я ее о том не расспрашивал. Герцен тоже не выдержал критики: он сделался под старость «не интересен как тайный советник» и очень капризен и придирчив. Дама весьма хорошо умела представлять, как она краснела за него в одном женевском ресторане — где он при множестве туристов «вел возмутительную сцену с горчичницей» за то, что ему подали не такую горчицу. Он был подвязан под горло салфеткою и кипятился совершенно как русский помещик. Все даже оборачивались… И это был тот, чьи остроумные клички и прозвища так смешили либеральный Петербург шестидесятых годов! Это невозможно было снести: дама махнула рукой на подвязанного салфеткой старца и даже в виде легкой иронии отыгралась с ним на его же картах: она называла его «салфеточным». Затем ее внимание занимали Клячко*, Лангевич*, Пустовойтова*, наконец, папа Пий IX, от которого она тогда только что возвратилась и была в восторге по причине его «божественного лица».
— Кротость, ласковость и… какое обхождение, — говорила она, — всякому он что-нибудь… Пусть его бранят, что он выдумал непогрешимость и зачатие*, но какое мне дело! Это все в догматах… Боже мой! кто тут что-нибудь разберет, а не все ли равно, как кто верит. Но какая прелесть… В одном представлении было много русских: один знакомый профессор с двумя женами, то есть с законной и с романической, — и купец из Риги, раскольник, — лечиться ездил с дочерью, девушкою… Всех приняли — только раскольнику велели фрак надеть. Старик никогда фрака не надевал, но купил и во фраке пришел… И он со всеми, со всеми умел заговорить — с нами по-французски, а раскольнику через переводчика напомнил что-то такое, будто они государю говорили, что «в его новизнах есть старизна»*, или «старина». Говорят — это действительно так было. Раскольник даже зарыдал: «Батюшка, говорит, откуда износишь сие, отколь тебе все ведомо?» — упал в ноги и вставать не хочет. «Старина, старина», говорит… Мне это нравится: с одной стороны находчивость, с другой простота… Здесь теперь в моде Берсье*: он изменил католичеству, сделался пастором и всё против папы… Я и его не осуждаю — у него талант, но он не прав, и я ему прямо говорю: вы не правы; папу надо видеть; надо на него глядеть без предубеждения, потому что с предубеждением все может показаться дурно, — а без предубеждения…
Но только что она это высказала, — на повороте аллеи как из земли вылупился Шерамур — и какой, — в каком виде и убранстве! Шершавый, всклоченный, тощий, Весь в пыли, как выскочивший из-под грязной застрехи кот, с желтым листом в своей нечесаной бороде и прорехами на блузе и на обоих коленах.
При появлении его я просто вздрогнул, перервал оживленный рассказ моей дамы и, пользуясь правами короткого знакомства, взял ее за руку и шепнул:
— А вот посмотрите-ка без предубеждения.
— На кого? Вот на этого монстра?
— Да; я после расскажу вам, какое под этим заглавием содержание.
Она прищурилась, рассмотрела и… тоже вздрогнула.
— Это ужасно! — прошептала она вслед Шерамуру, когда он минул нас, не удостоив не единого взгляда, с понурою, совершенно падающею головою. Надо было думать, что нынешнюю ночь, а может быть и несколько ночей кряду, его мало пожалел sergent de ville.
Моя дама схватилась за карман, достала портмоне и, вынимая оттуда десять франков, сказала:
— Вы можете ему передать это?..
— О, да, — говорю, — с удовольствием. Но, позвольте, вот что мне пришло в голову: вы ведь, верно, знакомы с кем-нибудь из здешних наших дипломатов?
— Еще бы — даже очень дружески.
— Помогите же этому бедняку.
— В чем?
— Надо узнать: преступник он или нет?
— Охотно, только если они знают. Но они, кажется, о русских никогда ничего не знают.
— Они, — говорю, — могут узнать.
Она вызвалась поговорить с одним из близких ей людей в посольстве и через два дня пишет мне, чтобы я прислал к ней Шерамура: она хотела дать ему рекомендательную карточку, с которою тот должен пойти к г. N.N. Это был видный чиновник посольства, который обещал принять и выслушать Шерамура, и, если можно, помочь ему очистить возвратный путь в отечество.
— А тогда, — прибавила дама, — я беру на себя собрать ему средства на дорогу, буду просить в Петербурге… — и проч., и проч.
Думаю, чего же еще лучше надо?
Передаю все это Шерамуру и спрашиваю:
— Что вы на это скажете?
— Да я, — отвечает, — не понимаю: зачем это?
— Вы разве не хотите в Россию?
— Нет; отчего же — могу; там пищеварение лучше.
— Так идите к этой даме.
— Хорошо. Она дура?
— С какой же стати она будет дурою?
— Аристократка.
— А они разве все дураки?
— Да я не знаю, я так спросил: какая она?
— Это вам все равно, какая она, — она очень добрая, принимает в вас участие и в силах вам помочь, как никто другой. Вот все, что вам достаточно знать и идти.
— И ничего из этого не будет.
— Почему не будет?
— Ведь я сказал.
— Нет, не сказали.
— Аристократка.
— Так вы не пойдете?
Он помолчал, поводил носом и протянул:
— Ну, черт с ней, — пожалуй, схожу.
Он это делал совершенным grande signore[28] — чтобы отвязаться. Ну да и то слава богу, что хоть мало на лад идет. Моя знакомая женщина с душою — она его поймет и на его невежество не обидится.
Другое дело — как он аттестует себя в самом посольстве перед русским дипломатом, которого чувства, конечно, тоньше и который, по уставам своего уряда, «по поступкам поступает», а не по движению сердца.
Глава шестнадцатая
Я ждал развязки дипломатических свиданий Шерамура с нетерпением, тем более что все это затеялось накануне моего отъезда, и вот мне не терпится: вечерком в тот день, как он должен был представиться своей патронессе, я еду к ней и не могу отгадать: что застану? Но застаю ее очень веселую и довольную.
— Ваш Шерамур, — говорит, — презабавное существо. Как он ест! — как звереныш.
— Вы его кормили?
— Да; я его брала с собой…
— Вот как, я всегда знал, что у вас предоброе сердце, но это еще шаг вперед.
— Отчего?
— Оборвыш он этакой, а вы его водили и вместе обедали.
— Ах, это-то! Ну полноте, ведь здесь не Россия. Не беспокойтесь меня хвалить: в Петербурге я бы этого ни за что не сделала, а здесь что же такое… Я такая, как все, и могу делать, что хочу. Гарсоны на него только всё удивлялись. Я им сказала, что это дикий из русской Сибири, и они его всё рассматривали и были к нему очень вежливы. А кстати: вы заметили, как он кости грызет?
— Нет, — говорю, — что-то не заметил.
— Ах, это прелестно: он их грызет как будто какую-нибудь жареную вермишель и чавкает как поросеночек.
— Да, — говорю, — насчет изящества с ним нужна снисходительность.
Но она и приняла это снисходительно и даже рассказала оставшийся у меня в памяти анекдот о другом, еще более противном способе обращаться с костями. Дело шло об одном ее великосветском кузене Вово и состояло в том, что этот кузен, русский консерватор, удостоясь чести кушать за особым столиком с некоторою принцессою, ощутил неодолимое желание показать, как он чтит этот счастливый случай. Он остановил лакея, убиравшего тарелку с косточками птички, которую скушала принцесса, выбрал из них две или три, завернул в свой белый платок и сказал, что делает это с тем, чтобы «сберечь их как святыню». Но, к сожалению, все это было дурно принято: принцесса обиделась такою грубостью, и кузен Вово лишился вперед приглашений. Дама называла это «русским великосветским бебеизмом*», который ставила без сравнения ниже шерамурова чавканья, — а я ее не оспаривал.
— Конечно, — говорю, — такой неделикатности Шерамур не сделает, но вот меня занимает: как он поведет себя с дипломатом? Предупредили ли вы того: какой это экземпляр?
— Как же — я все сказала.
— Ну, и что же он?
— Очень смеялся.
Я покачал головою и сомнительно спросил: