Она осталась в памяти у совсем тогда еще маленькой девочки, ей, должно быть, было лет семь, не больше, и она бегала под этой аркой и играла в университетском дворе и, быть может, попадала под ноги Марине Ивановне и нам, когда мы проходили по двору на Моховую, направляясь к кафе «Националь»: посидеть, поболтать, выпить кофе…
Весной 1961 года эта самая девочка — Аня Саакянц, уже хорошенькая, застенчивая девушка, редактор Гослитиздата, — появилась в моей квартире на Лаврушинском, держа в руках верстку книжки стихов Марины Ивановны. Первой, изданной после ее смерти в Советской Росии. Ане нужно было сверить тексты, а только в библиотеке Тарасенкова и хранились переписанные им, проверенные самой Мариной Ивановной ее стихи. Аля была в Тарусе, а верстку надо было срочно сдавать, и я, выдав тарасенковские ситцевые тетради и усадив девушку за свой стол, строго предупредила, что переписывать стихи, не входящие в сборник, не разрешается. Я свято держала слово, данное Але, что никогда никому не буду давать неизданные произведения Марины Ивановны, ибо публикация их была Алин хлеб, который ей приходилось зарабатывать трудно и скудно переводами, а право распоряжаться неопубликованным было ее правом дочери. После смерти Али я передала, что оставалось еще неопубликованным, этой самой хорошенькой девушке, что приходила тогда ко мне в 1961-м. Она потом долгие годы работала вместе с Алей и стала теперь лучшим знатоком творчества Цветаевой, и ей суждено было написать первую книгу о Марине Ивановне, изданную в Советском Союзе!
Но вернемся в тогда — в 1940 год.
То лето, самые жаркие его месяцы, прошли у Марины Ивановны в хлопотах, в тяжбе с таможней. Ей необходимо было, наконец, получить свои тетради, книги, вещи, которые уже год провалялись на таможенном складе. Фадеев в декабре 1939 года так ничего и не предпринял или не смог предпринять, и все пришлось начинать сызнова.
Николай Николаевич Вильмонт напомнил мне, что дядя его жены Таты Ман, юрист по образованию, Семен Исаакович Барский, помогал Марине Ивановне в ее хлопотах. Помню, что с первых дней знакомства и Тарасенков активно включился в эти хлопоты, добывая какие-то ходатайства в Союзе писателей, встречаясь с Павленко, о чем свидетельствует и запись в дневнике Мура, присланная мне Алей из Тарусы.
Конечно же, ни Тарасенков, ни юрист Барский сами ничего бы сделать не смогли. Здесь должно было вмешаться лицо влиятельное. И Павленко с таким лицом связался. 25 июля Марине Ивановне было наконец разрешено получить ее вещи.
В Мурином дневнике есть запись от 2.8.40.
«Завтра мать и Тарасенков пойдут на таможню добирать последний чемодан с рукописями. (Для матери и для ее знакомых — самое ценное и главное.)»
Запись от 4.8.40:
«Сегодня мы приглашены к Тарасенковым. Я очень рад к ним пойти; он очень симпатичный и благожелательный человек. От них обоих исходит впечатление какой-то свежести чувств и восприятия — они могут с настоящим жаром говорить о книге, об авторе… Тар. два раза был с матерью на таможне и сегодня придет — мать ему передаст часть своих рукописей — Тар., конечно, очень рад».
Не помню, появилась ли Марина Ивановна одна на Конюшках с тем самым своим заветным чемоданом с рукописями, или ее сопровождал Мур, или привел Тарасенков; помню только этот небольшой дорожный чемодан, плоский, темный, кажется, черный. Она поставила его на спинку круглого кожаного кресла и, отщелкнув замки, подняла крышку.
— Здесь самое для меня дорогое — письма, фотографии близких, мои тетради…
Помню, я обрядила этот чемодан в какую-то старую пеструю наволочку, чтобы он не так пылился, и мы засунули его под мою кровать, решив, что это самое сухое и самое глухое место, где его никто не тронет. В комнате у одной стены стояла деревянная кровать со шкапчиком, сделанная по эскизам отца, а впритык к ней, под углом, тахта, покрытая тяжелым, сложенным вдвое ярким паласом, который дала нам Лиля Брик, видя, что тахта прохудилась. Палас этот висел когда-то на даче у Бриков в комнате Маяковского.
Вот в этот-то угол под кроватью, за тахту мы и засунули чемодан. Потом, когда Марина Ивановна приходила, мы не раз его вытаскивали, и она что-то брала оттуда, что-то клала туда, иногда листала тетради, делала выписки. В чемодане лежали толстые, типа общих, ученические тетради и небольшого формата записные книжки на пружинках, пачки писем, туго перевязанные шнурком (в моих записках есть упоминание, что там были письма к Рильке, о которых говорила Марина Ивановна), фотографии. Мне даже казалось, что одну, лежащую сверху, я запомнила и узнала потом на стене у Али в ее комнате — то была фотография Сергея Яковлевича, должно быть, одна из последних, где у него лицо трагически обреченного — человека, все понимающего, все сознающего и покорно ждущего последнего удара судьбы… Но, может быть, мне это и причудилось.
В чемодане все было очень аккуратно разложено, и он был туго набит, и только фотографии лежали врассыпную. Тарасенков, с его бережливостью собирателя и коллекционера, не мог этого вынести и дал Марине Ивановне большие конверты, куда она сунула эти фотографии. Но показывать их — не помню, чтобы показывала, во всяком случае, не при мне, а когда ей надобился чемодан, мы с Тарасенковым старались смыться в проходную комнату к старикам, куда вела до половины застекленная дверь, и было видно, как Марина Ивановна садилась за маленький письменный столик, доставшийся мне от старой учительницы, дочери коменданта Кремля последнего царя, Николая II, — такой дамский с полочками, шкапчиком и такой тесный. Мне всегда казалось, что Марина Ивановна досадует, что ей нет места удобно разложить тетради.
А порой Тарасенков подсовывал ей и свои тетради — рукописные, машинописные с ее стихами, прося проглядеть все ли в них точно. И тогда она снова садилась за этот столик. Ну, с теми тетрадями, в которые он переписывал стихи из газет и журналов, чудом иной раз попадавших ему в руки — работы Марине Ивановне было мало, там все было точно, и она быстро их пролистывала. Но вот была одна тетрадь, в которую он вписывал стихи и поэмы со слуха или с чужих переписок — тут ей пришлось потрудиться.
В тетради этой было восемьдесят страниц, исписанных мелким, убористым почерком. Там была и «Поэма Горы», и «Поэма Конца», и «Поэма Воздуха», и стихи на смерть Маяковского и много, много других.
Я видела сквозь застекленную дверь как Марина Ивановна, подперев голову руками, внимательно читала, время от времени поворачиваясь к Тарасенкову, который нависал над ней, опираясь о ее стул, и что-то выговаривала ему, явно нелицеприятное. А на полях оставляла сердитые надписи, вроде таких вот: «в «Поэме Горы», в тетради было написано — «Та гора была как гном!»