Теперь странные призраки напали на меня всей стаей, потрясая длинными рукавами шутовской одежды, путаясь в складках балахонов, сминая свои картонные носы, сталкиваясь, поднимая облака пудры со своих париков и фальшиво распевая нелепые песни с невозможными рифмами.
Здесь были все типы, созданные когда-либо вдохновенным юмором народов и отдельных личностей, но в десять, в сто раз более яркие. В этой невообразимой сутолоке неаполитанский пульчинелла фамильярно хлопал по горбу английского панча, бергамский арлекин терся своей черной мордочкой об осыпанную мукой маску французского паяца, испускающего дикие крики, болонский доктор засыпал табаком глаза отца Кассандра, Тарталья скакал верхом на клоуне, Жиль угощал пинками дона Спавенто, Карагёз, вооруженный своим непристойным посохом, дрался на дуэли с шутом Оском.
Дальше бесновались персонажи забавных снов, уродливые создания, безобразная помесь человека, животного и домашней утвари: монахи с колесиками вместо ног и котлом вместо живота, воины в латах из посуды и с птичьими лапами, размахивающие деревянными саблями, чиновники, крутящиеся на вертеле, короли с башней в форме перечницы вместо ног, алхимики с мехами вместо головы и с членами в виде перегонного куба, развратницы, сделанные из тыквы с прихотливыми выпуклостями, и вообще все, что может создать лихорадочная фантазия циника, вдохновленного опьянением.
Все это шевелилось, ползало, бегало, прыгало, хрюкало, свистало, как в «Вальпургиевой ночи» Гете.
Я спрятался в темный угол, чтобы избегнуть чрезмерной любезности этих странных существ, и стал любоваться их танцами, которых не знало ни Возрождение времен Шикара, ни Опера времен владычества Мюзара, этого короля разнузданной кадрили. Эти плясуны, в тысячу раз более талантливые, чем Мольер, Рабле, Свифт и Вольтер, изображали посредством какого-нибудь антраша или балансе такие глубоко философские комедии или полные силы и пикантной соли сатиры, что я держался за бока в моем углу.
Давкус Карота, все время утирая глаза, выделывал пируэты, немыслимые, особенно для существа, обладающего ногами из корня мандрагоры, повторяя при этом забавно жалостным тоном: — Сегодня нужно умереть от смеха!
О, вы, восхищавшиеся когда-либо великолепной тупостью Одри, хриплым вздором Алкида Тузе, самоуверенной глупостью Арналя, обезьяньими гримасами Равеля и думавшие, что видели настоящие комические маски, если бы вы присутствовали на этом балу, вдохновленном гашишем, вы бы признали, что с самых знаменитых комиков наших театров впору лепить украшения для катафалков и гробниц.
Сколько причудливо скорченных физиономий, сколько подмигивающих глаз, сверкающих насмешкой под птичьей пленкой! Какой оскал, словно щель копилки! Какие рты, точно вырубленные топором! Какие забавные двенадцатигранные носы! Какие толстые пантагрюэлевские животы!
В этом кишении веселого кошмара молниями мелькали чьи-то поразительно похожие портреты, карикатуры, которым позавидовали бы Домье и Гаварни; фантазии, способные восхитить чудесных китайских мастеров, этих Фидиев, изготовляющих болванчиков и фарфоровые статуэтки.
Эти видения не были ни уродливы, ни смешны, этот карнавал форм был полон грации. Около камина качалась обрамленная светлыми волосами маленькая головка с персиковыми щеками. В своем бесконечном припадке веселости она показывала все тридцать два зуба, величиной с рисовое зерно, заливаясь при этом долгим, пронзительным, переливчатым серебристым смехом с трелями и органными нотами. Проникая в мои барабанные перепонки, хохот ее возбуждал меня, заставляя совершать массу сумасбродств.
Наконец, бешеное веселье достигло апогея, слышались лишь судорожные вздохи, несвязное клохтанье. Смех стал беззвучным и напоминал рычание, удовольствие переходило в спазмы, казалось, припев Давкуса Карота вот-вот сбудется.
Тела один за другим валились на пол с той вялой тяжестью опьянения, которая делает падение неопасным, послышались восклицания: — Господи, как я счастлив! Какое блаженство! Я в экстазе! Я в раю! Я погрузился в бездну наслаждений!
Хриплые крики вырывались из стесненной груди, руки безумно простирались вслед какому-нибудь мимолетному видению, каблуки и затылки барабанили в пол. Настал момент брызнуть холодной водой на этот жгучий пар, иначе котел мог лопнуть. Человеческая оболочка, способная вынести сколь угодно горя, но не справляющаяся с избытком счастья, готова была разорваться под напором восторга.
Один из членов клуба, который по обычаю не участвует в сладострастном отравлении гашишем, чтобы следить за галлюцинациями остальных и не давать выброситься в окно тем, кто почувствовал за спиной крылья, подошел к пианино, откинул крышку и заиграл. Величественный, могучий аккорд сразу заглушил шум и изменил настроение окружающих.
VI
КЕЙФ
Он заиграл, кажется, арию Агаты из «Волшебного стрелка», и как ветер разгоняет тучи, так и эта божественная мелодия рассеяла причудливые видения моей галлюцинации. Маски, гримасничая, залезали под кресла, с приглушенными вздохами прятались в складки портьер, и я снова почувствовал себя одиноким в огромной гостиной.
Колоссальный фрибурский орган не издает таких могучих, величественных звуков, как это пианино под пальцами ясновидца (так называют трезвого члена нашего клуба). Музыка пылающими стрелами вонзалась мне в грудь и — странная вещь — скоро мне стало казаться, что мелодия исходит из меня. Мои пальцы скользили по невидимой клавиатуре, рождая звуки голубые, красные, подобные электрическим искрам. Душа Вебера воплотилась в меня.
Когда ария из «Волшебного стрелка» отзвучала, я продолжал собственные импровизации в духе немецкого композитора. Музыка привела меня в неописуемый восторг. Жаль, что магическая стенография не могла записать вдохновенных мелодий, звучавших у меня в ушах: при всей моей скромности могу их поставить выше шедевров Россини, Мейербера и Фелисьена Давида.
О, Пилле и Ватель! Любая из Тридцати опер, созданных мною в какие-нибудь десять минут, в полгода сделала бы вас богачами.
Первоначальная судорожная веселость сменилась неизъяснимо блаженным чувством безграничного покоя.
Этот период действия гашиша на востоке называют кейфом. Я перестал себя чувствовать, связь души с телом ослабла, и я мог свободно двигаться в не оказывающей сопротивления среде.
Мне кажется, что именно такова будет жизнь души, когда мы оставим нашу бренную оболочку и переселимся в другой мир.
Комната наполнилась голубоватым паром, отблеском лазурного грота, и в ней неясно трепетали смутные контуры. Эта атмосфера, одновременно свежая и теплая, влажная и благоухающая, охватывала меня, как вода в ванне, обессиливающей сладостью поцелуев. Если я хотел сдвинуться с места, ласкающий воздух образовывал вокруг меня тысячи сладострастных водоворотов, восхитительная истома охватывала мои чувства и клонила меня на диван, где я поник без сил, как сброшенное платье.
И я понял тогда радость, которой наслаждаются светлые духи и ангелы, рассекая своими крыльями горние выси и райское блаженство.
Ничего материального не примешивалось к этому экстазу, никакое земное желание не омрачало его чистоты. Впрочем, сама любовь чужда дивному состоянию: гашишист Ромео забыл бы Джульетту, бедное дитя напрасно бы простирало с балкона свои алебастровые руки, так как Ромео не поднялся бы к ней по шелковой лестнице. И хотя я страстно влюблен в идеал юности, созданный Шекспиром, я должен сознаться: прекраснейшая дочь Вероны не заставит гашишиста даже пошевельнуться.
И я спокойно, хотя и не без удовольствия, любовался вереницей идеально прекрасных женщин; я видел блистание атласных плеч, сияние серебристых грудей, мелькание маленьких ножек с розовой ступней, не испытывая при этом ни малейшего искушения. Очаровательные призраки, смущавшие святого Антония, не имели надо мной ни малейшей власти.
Созерцая какой-либо предмет, я через несколько минут чудесным образом растворялся в нем и сам превращался в него.
Так я превратился в нимфу, глядя на фреску, изображающую дочь Ладона, преследуемую Паном.
Я испытывал весь ее ужас и старался спрятаться в тростнике, чтобы избегнуть чудовища с козлиными ногами.
VII
КЕЙФ ПРЕВРАЩАЕТСЯ В КОШМАР
Во время моего экстаза снова появился Давкус Карота.
Сидя как портной или паша на своих скрещенных корнях, он глядел на меня пылающим взглядом, его клюв так язвительно щелкал, такое торжество светилось в его маленькой, безобразной фигурке, что я невольно вздрогнул.
Заметив мой испуг, он удвоил свои кривлянья и гримасы и, прыгая как искалеченный паук, приблизился ко мне.
В этот момент какое-то холодное дуновение коснулось моего уха, и я услыхал очень знакомый голос, хотя и не мог вспомнить, кому он принадлежит. Он сказал: этот бездельник Давкус Карота, который пропил свои ноги, подтибрил у тебя голову и посадил на ее место не ослиную, как это сделал Пэк с Боттомом, но слоновую.