Но я скрыл от тебя одно плохое дело. Раньше я никак не думал, что оно имеет значение. Раньше я думал, что не имею права говорить об этом никому, потому что эта вещь набрасывает совсем нехорошую тень на человека и особенно на женщину. А теперь я думаю, я должен тебе сказать.
Твои чертежи два раза в жизни видели другие глаза: Милица. Один раз она пришла ко мне в гости, и чертежи лежали на столе. Она их видела только сверху, но я — как молодой осел — рассказал ей про твою работу.
В тот день она забыла у меня свою книжку, которую читала. Я тогда думал, — такая случайность; теперь я начинаю думать: случайности бывают хорошие и нехорошие. Это была плохая случайность.
На другой день она приходила за той своей книжкой, когда меня не было, и мои хозяева пустили ее в мою комату. Это была еще одна случайность, и она была еще хуже. Я не знаю, сколько она там без меня была; они говорили, — ждала меня. Чертежи лежали на столе совсем открытые. Я очень виноват перед тобой, товарищ майор! Я больше ничего не знаю и говорить ничего не могу. Если ты спросишь меня, в чем я подозреваю эту женщину, я не отвечу ничего. Какое я имею право ее подозревать? Мне трудно плохо думать о ней. Но я виноват, что не сообщил тебе об этом сразу. От всей души прошу: прости меня, если можешь. Однако предателем я не был ни в малом, ни в большом и считал бы, что опозорил Родину, если бы стал им. Теперь прощай, старший друг. Когда меня убьют, тогда это письмо попадет в твои руки. Я оставлю его друзьям.
Ной»
Евгений Слепень дочитал до конца, перечел вторично, потом — в третий раз. Милица Вересова? Милица?..
Это было совсем уже непонятно. Это ничего не разъясняло. Зачем ей было портить ему дело? Но он почувствовал вдруг, что последняя тяжесть спадает с его души. Нет, конечно, не Ной был виноват перед ним, а он перед Ноем. И как хорошо, что он прочел это не до полета, а после, теперь!
Санитарная дрезина бежала к Ораниенбауму. На носилках рядом лежали Ной Мамулашвили и Андрей Андреевич Вересов, старший лейтенант с «Волны Балтики», легко раненный в плечо и ключицу, но тяжело контуженный разрывом мины при переходе фронта. Оба они были без сознания.
Когда же Вересова сняли в Малых Ижорах, ему никто не сказал, с кем вместе эвакуировали его сюда. Мамулашвили со всякой поспешностью увезли дальше.
Глава XXV. РАЗГОВОР В БАШЕНКЕ
На столе лежит маленький пистолет. Он похож на браунинг, но это «Штейр». Рядом с ним пустая алюминиевая фляга, крашенная в защитно-зеленый цвет, и потрепанное удостоверение. В удостоверении значится: красноармеец такой-то, раненный в предплечье у такого-то пункта, содержался с такого-то по такое-то число июля месяца в таком-то госпитале и выписан за эвакуацией госпиталя. «К удостоверению приложен красноармейский билет».
Поодаль аккуратной стопкой сложены другие билеты или пропуска. Одни сделаны очень тщательно, но, видимо, от руки. Один, верхний, свалился на скатерть. Корешок его слегка пружинит. Он немного приоткрылся, этот билет. Странно, — по всей первой страничке, поверх выписанного тушью текста, нарисована большая, прозрачно-коричневая свастика.
Комната велика; в ней метров тридцать — тридцать пять квадратных. Но она почти пуста: стол, две лазаретного образца койки, шкаф, столик с чем-то напоминающим не то маленькое бюро, не то аптечку, к которой неведомо зачем присоединили провода. На полу у окна — целый штабель небольших жестяночек вроде консервных. Внутри у тех, которые открыты, видна обложенная восковкой желтая масса — что-то вроде густой пасты или сухого киселя.
В комнате — сумерки. Некто высокий медленно ходит по ее дальней части, там у двери. Некто небольшой лежит на одной из коек, положив ноги в носках на спинку, словно отдыхая после долгого пути. Есть в комнате и еще одно лицо. Это женщина; только она сидит, глубоко уйдя в кожаное кресло, стоящее в простенке между двух окон. Кресло так обширно, что сидящей совсем не видно; лишь ее руки лежат на подлокотниках вровень с откинутой на мягкую спинку головой. Полные белые руки в коротких прозрачных рукавах. Они очень выразительны, эти руки; в них есть какое-то спокойствие, какая-то уверенность в себе. Есть в них и еще что-то, неуловимо неприятное. Коварство? Безжалостность? Эгоизм?
Человек на койке двигает ногами, меняя их положение.
— Дайте! — коротко приказывает он по-немецки, ткнув пальцем в лежащие на столе билеты. — Кто делал для вас эти штучки?
— Один художник... Нет, всё в порядке; за него я ручаюсь. К тому же он — член группы...
— Хорошо. Сколько человек у вас под руками?
— Немного: шесть мужчин, две женщины. Я не вербовал больше; пока достаточно... Я не считаю, конечно, людей, вовлеченных в дело без того, чтобы они о нас знали.
— Такие есть?
— Насколько мне известно, да. В городе действует несколько отдельных групп. На моем горизонте — только одна. Это работники одной такой... скажем, киностудии. Пока они действуют, как агитаторы. Ну, в очередях, в трамваях... Да что лозунги! Лозунги всем известны: немцы — культурная нация; смешно верить рассказам о немецких зверствах: это — сказочки времен еще той войны. Красная Армия разбита. Власти расхищают ценности и спасаются кто куда. Сопротивление безнадежно.
— Эффект есть?
Наступает молчание. Высокий человек делает два или три круга по комнате.
— Эту стену не пробьешь ничем!.. — сквозь зубы зло говорит он. — Можно отбить от нее два-три кусочка, там, здесь... Но сама она стоит! Как хотите, Этцель, — я не верю в вашу пресловутую пропаганду. Надо действовать. Надо бить. Уговаривать их поздно! Уговаривать мы можем отдельных людей. Уговаривать всю страну — такую страну!? Что за нелепая мысль!
Некоторое время человек на кровати не отвечает ни слова. Внимательно, то поднося к глазам, то вытягивая руку, он рассматривает билеты со свастикой.
— Может быть, это и так, — невнятно говорит он затем, — а может быть, и нет... У меня есть другие сведения, из других источников. Я знаю, например, квартиру... Правда, пока одну. Ее обитатели преследуют женщину, жену коммуниста, политического работника, командира-фронтовика. Преследуют. Травят, боясь, что «из-за нее и им будут неприятности». Что это — невозможный факт?
— Отчего же? Иногда возможно и это, — равнодушно отвечает ходящий. — А вывод?
— Вывод? Обитатели этой квартиры — наши! Вы слепец, если не понимаете этого. Вы тупица, если не можете найти к ним путей. Мне говорили, что кое-где сейчас — во дворах, в закоулках — можно видеть выброшенными советские политические книги. Значит, есть люди, которые боятся, что мы найдем эти книги у них. Значит, они рассчитывают на наш приход. Они заранее хотят угодить нам, идиоты! Разве это не так? Я вас спрашиваю, Кобольд!
— Вы же назвали меня слепцом, полковник. Я лично не видел таких вещей. Не спорю, они возможны. Негодяи и трусы, думаю, есть везде. Но что же, Этцель? Вы предлагаете мне идти к идиотам и трусам?
— А как бы вы полагали, мой друг? Так точно: к идиотам, трусам и негодяям. Я не граф Дона... впрочем, вы его не знаете. Люди честные и смелые, — разве они пойдут за вами? Ведь они преданы им. А таких, которые тут преданы нам... Да где вы их тут найдете? Я просто не понимаю вас! Мне говорили о вас, как о старом работнике, еще той войны... Я ожидал увидеть матерого волка разведки, а встречаю... наивную романтическую девочку... Восемь человек! Позор! Мне нужны тысячи, слышите? Их нет? Конечно, нет! Так создайте их! Страхом, подкупом, ложью... Ложью прежде всего! Для чего же вы здесь сидите? Впрочем, об этом позже. Сейчас я хочу отпустить вас... Фрея. Так, кажется? Поговорим о делах, о вашем деле... Да, о деле, а не о романтических глупостях.
Он скидывает с кровати ноги и садится. Видно теперь, что при невысоком росте он чудовищно широкоплеч. У него страшно развитые мускулы скул, мощный подбородок, хмурые, твердые глаза. Удивляют кисти его рук, — они костлявы, как у скелета; кажется, будто к этому круглому телу привешены руки совсем другого существа.
— Германская армия, — резко начинает он, и тот, второй, останавливается в полутьме у шкафа, — германская армия на подступах к Петербургу. Фюрер отдал приказ — кончить эту войну молниеносным взятием обеих русских столиц: старой и новой: и Петербурга и Москвы. В частности, Петербург должен быть взят и будет взят с хода. ОКВ[27] не верит в боеспособность частей, обороняющих его. Да, да, я знаю! Старые сказки: «Ах, вспомните девятнадцатый год!» Теперь не девятнадцатый год, господин Кобольд; и Адольф Гитлер — не генерал Юденич! Первое, что мы сделаем, — мы нацело отрежем город от страны. Неглупо? К концу августа он будет взят! Кто ему поможет? Другие армии? Им не до этого, прошу заметить!
Он делает сердитую паузу, потом начинает опять:
— Прошу также иметь в виду: сохранность города не интересует ни верховное командование, ни политическое руководство нашей страны. Его жребий — быть уничтоженным дотла. Нам не нужна эта болотная Пальмира... Финнам? А им зачем чудовищный Вавилон, способный поглотить всё население их страны? Да между нами говоря, чем они станут в наших глазах, финны, назавтра после победы? Таким же навозом, как и всё прочее... Но это только так, к слову. Не для записи, как говорят...