Посему на последние числа августа намечена яростная бомбардировка города и затем его штурм. Число человеческих жертв нас не волнует: чем больше, тем лучше! Наша задача сейчас — всемерно содействовать этой цели. Максимальное число людей с ракетами у каждого важного здания. Абсолютное самопожертвование с их стороны. Самая напряженная агитация в самых широких массах; никто в Германии не поверит ни вам, Кобольд, ни мне, если мы станем утверждать, что миллионный город, к которому враг приближается гигантскими шагами, что миллионный город этот может избежать паники. Это не Париж, не Варшава, — из тех можно было хоть бежать. Отсюда бежать будет некуда... Ха-ха! Представляю себе веселенькие картинки... Кроме того, мы должны бить их по желудку.
Значит, диверсия? Да! Мы должны вывести из строя как можно больше складов с продуктами питания, пекарен, элеваторов, пакгаузов... Вам лучше знать, что у них тут есть. Ну, не всё это падает на одну вашу группу, Кобольд. Но вы должны на себя принять совершенно точное задание. Сделано что-нибудь уже в этом отношении?
Тот, кто носит кличку Кобольд, не отвечая, делает жест в сторону женщины, сидящей в кресле.
Полные руки ее движутся на подлокотниках всё так же выразительно, еще более выразительно.
— Я, — раздается негромкий, очень чистый и звонкий голос, голос совсем спокойный, уверенный, — я занялась здесь одним... хлебозаводом. О, нет! Это не пекарня, господин Этцель; вы не представляете себе здешних масштабов. Это фабрика; она производит в сутки сотни тонн хлеба. Если она остановится, без пищи останется не один район... Ну, вот... Если нужно там что-нибудь сделать, приказывайте. Там, собственно, я могу — всё.
— Каким способом вам удалось этого добиться? Слышится тихий смешок. Такой смех, что спрашивающий внезапно поднял со стола лампу и посветил ею в сторону кресла, точно не поверив своим ушам.
— Вы же не любите романтики, господин Этцель! Я скажу, — совсем просто; всюду есть умные и глупые люди. На свете, к счастью для нас, довольно много чванливых, но не очень умных администраторов. Встречаются и не совсем глупые женщины... Я должна говорить еще яснее?
Палевый луч дрожит над креслом. Потом Этцель ставит лампу на стол.
— Пожалуй, не надо! — бросает он. — Понятно и так, я вас вижу! И скажу вам без обиняков, Фрея (пальцы его страшных рук обнимают коленные чашечки), вы нравитесь мне. О да! И как работник, который, повидимому, обещает многое, и... Вы мне колоссально нравитесь, вот что...
— Я польщена вниманием полковника германской службы, господин Этцель! — не совсем просто отвечает она.
— Вы немка?
— Мой отец был наполовину немцем.
— Замужем?
— Да, за русским...
— Муж здесь?
— На фронте. Очень возможно, — убит.
— Или в плену...
— О нет! Для него это исключено!
— Ого! Вы его, видимо, очень любите?
— Разве это имеет какое-либо значение?
— Для женщин обычно — да.
— Вероятно, я плохая женщина, герр Этцель...
— О! зато вы очень, очень не глупая женщина... Ха-ха!
— Мы надеемся, что резидент ОКВ здесь так же не может не быть умным мужчиной.
Он смеется, поблескивая зубами.
— Н-н-у-у!.. Смотря как и в чем! — говорит он затем. — Как и где, как и когда. Понятно? Пока вы можете считать себя свободной, фрау Фрея. Я вижу, — вы не романтичны.
— О нет! — говорит она, вставая и сразу же закутываясь в легкий шелковый шарф. — О нет! Я не романтична, господин Этцель! Вы в этом когда-либо убедитесь!
У нее стройная, полная фигура на упругих ногах. Она решительно идет к двери. Вдруг она вскрикивает, останавливаясь.
— Уберите сейчас же вашу мерзость, вы... романтик! — сердито говорит она. — Ну! Скорей! Терпеть не могу никаких грызунов!
Высокий человек наклоняется. Белая крыса, присевшая на полу около порога, стрелой взбегает по подставленной руке хозяина.
Глава XXVI. В ЛЕСУ ЗА ВЫРИЦЕЙ
Ручей течет в глубоком овраге; это в лесу за Вырицей.
Сентябрь 1941 года. Ясные, не успевшие еще сковать холодом мокрую землю, дни. Тишина. Окружение...
На дне оврага совсем сыро, сумрачно. Пахнет, как из ковшика, — железистой водой, вялым и гниющим в ней ольховым листом.
Осень. Ничтожнейший звук, раз возникнув, не исчезает, а застывает в воздухе, как древняя мушка в янтаре, — надолго.
Звуков немного, зато они совсем разные. Есть вечные, древние; такие были здесь и всегда: писк маленькой шустрой птички в развилке ветвей; очень мелодический ропот и свежее бульканье ручья между камней; отдаленная дробь дятла где-то наверху, за скатами оврага. Но есть и другие — непривычные; их здесь раньше нельзя было услышать. Лес удивляется им.
Всё время в овраге гремит ведро. Кто-то пересыпает и перекатывает в нем округлые, не слишком твердые предметы. Потом слышится плеск воды. Потом тоненький и, следовало бы сказать, довольно дерзновенный голосёнок запевает:
Постой! Выпьем, ей-богу, еще!Бетси! Нам — грогу стакан!
Бетховен! Людвиг ван Бетховен: «Застольная песня». Долгий отвратительный свист пересекает это неожиданное пение. Он сечет мир, лес, осеннее тихое молчание, как кнутом. И на конце кнута, точно грубый кусок ржавого металла, как свинчатка, ложится на землю лопающийся злой треск.
Следует минутное молчание. Птица с ветки улетела. Лягушка шлепнулась в воду. Пустота. Потом тот же голос негромко говорит:
— Да ну, Зайка! Да это... В общем же это не по нам! Ну, ладно; домоем только мою и... Или вот что: ты домывай пока, а я накопаю еще... В общем — глупо; чего испугались? И ведро неполное!
Чмокающий сильный звук, — словно откупорили где-то за лесом большую бутыль. И опять торопливый жадный свист. Поперек всего, поперек поля, поперек леса, поперек синего-синего небушка... И «трра-рах!»
Уши под линялым фетром жарко краснеют. Куда это он? В болото!
Бетси! Нам грогу стакан,Последний в дорогу!Бездельник...
Очень страшно, невыносимо страшно! Бойцы неохотно ходят сюда: вчера тут ранило двоих. «А ну ее, и картошку эту!» — говорят они. Но если... тогда и подполковник и Тихон Васильевич останутся без ужина. И тогда не выйти из окружения... Значит, — нужно. Нужно!
Бездельник, кто с нами не пьет,Да, да! Нам выпить нужно!
Вторая мина разрывается правее...
— Ох, как близко! А ведь надо еще совсем немного: штук десять картофелин, если крупные. А я — член ВЛКСМ! И в уставе написано...
Третий разрыв приходится уже на поле, но далеко, — в той стороне! Только бы Зайка не убежала! Странно, почему это храбрая боится сильнее, чем она, Марфа... Не убегай, Заинька!
Да, да! Нам выпить нужно!Давайте ж — за девушек дружно!
Вот на этот раз так рвануло!.. Ой, мамочка! Ой, как боюсь! Еще три штуки! Да где же ты, картошка противная? Я здесь, я здесь, Зайка!
Она тащит ведро волоком к обрыву, вся красная, запыхавшаяся, в тяжелых сапогах, в неописуемой зеленой фетровой шляпе на голове... Ух, как тут хорошо, в овраге!.. Бейте теперь, бейте, проклятые! Теперь всё равно...
Вечером подполковник Федченко, хромая, опираясь на суковатую, вырезанную по дороге палку, подходит к лесному шалашику на поляне, у трех сосен.
— Хрусталева! — сердито и строго зовет он.
— Тут, товарищ подполковник!
В шалашике начинается возня. Девушка вылезает не сразу, и Федченко, морщась из-за своей раны, ждет.
— Товарищ Хрусталева! — говорит он затем, глядя на вытянувшуюся перед ним Марфушку. — Кажется, я строго запретил кому бы то ни было ходить на картофельное поле в одиночку и днем! ..
— Мы не ходили, товарищ подполковник... Вот честное...
— Не перебивайте меня! Откуда же взялась тогда картошка, которую мне и начштабу принес Голубев?
Марфуша мнется. Она не придумала ответа. Она умильно щурится, глядя на подполковника.
— Это старая, товарищ подполковник! — выпаливает она наконец.
Подполковник Федченко отводит глаза в сторону.
— Вот что, Хрусталева! — набираясь строгости, говорит он, стараясь не видеть этих красных потрескавшихся рук, этого озябшего вздернутого носа и спутанных волос, в которых торчат сосновые иглы. — Если так будет продолжаться, я буду вынужден посадить вас под арест. Да, и вас, и Жендецкую... из-за вас! Я еще раз запрещаю вам... Туда должны ходить только по ночам. Организованными командами! И на то у меня есть бойцы. А вы подаете пример отсутствия дисциплины, возмутительной разболтанности. Поняли?
— Я поняла, товарищ подполковник... Простите!
— Ну то-то же. Да, кстати, покажите мне вашу ложку, товарищ Хрусталева.
Марфа нагибается; ложка, как у каждого старого солдата, заткнута у нее за голенищем... Подполковник долго, тщательно, точно под микроскопом, исследует ее, поднеся к самым глазам: сумерки!