В октябре Жуковский был принят в члены шишковской Российской Академии (принят был туда и Карамзин). Ни один «арзамасец» не взбунтовался. Только Вяземский кольнул его в письме к Дашкову: «Сперва писал он для немногих, теперь ни для кого... его упрятали в Российскую Академию». Впрочем, и Вяземский не мог не понимать, что это был не союз с Шишковым, а официальное признание литературных заслуг Карамзина и Жуковского.
Вяземский в письмах из Варшавы к Дашкову и Тургеневу изощряется в дружеских насмешках по поводу Жуковского («И мы хотим усовестить Жуковского, а он показывает на Академию и говорит: «Там мне Шишков на братство руку дал», — и мы принуждены молчать» и т. п.). В конце концов многотерпеливый и миролюбивый Жуковский сделал ему выговор: «Вот уж два письма от тебя к Тургеневу такие, которые не понравились. Ты шутишь и на мой счет, ставишь меня наряду с пьяным Костровым, Мерзляковым... Я не желал бы, чтобы я и карикатура были всегда неразлучны в твоем уме... Нежная осторожность, право, нужна в дружбе. Я не должен быть для тебя буффоном, оставим это для Арзамаса... Мы все ошибаемся, считая непринужденностью дружескою многое, чего бы мы себе не позволяли с посторонними. Сейчас пришли два твоих письма к Воейкову и к Дашкову... Какие нежности для Воейкова и как зато славно отделан Жуковский в письме к Дашкову! Полно, брат, острить об меня перо!.. Для тебя также должно быть важно не оскорбить меня, как и для меня». Они — Тургенев, Вяземский, Батюшков — любили Жуковского за его талант, за его душу, но хотели видеть его каким-то другим! И как же много было от них скрыто!
И вот Жуковский простудился, лежит в постели. «Я болен, — пишет он в дневнике 28 октября. — В промежутках — более высоких мыслей, нежели когда-нибудь. Более воспоминаний, и трогательных. Какое-то общее неясное воспоминание, без вида и голоса, как будто воздух прежнего времени... Болезнь есть состояние поучительное. Страдание составляет настоящее величие жизни. Это лестница. Наше дело взойти; что испытание, то ступень вверх... Звезды. Тени...» Этот Жуковский Вяземскому неизвестен... Да и уроки русского языка — ему они кажутся пустяками, но для Жуковского это новый и растущий мир — ведь это не просто уроки для великой княгини, а уроки русского языка! Не сухие уроки педанта, а уроки поэта. Например — можно просто учить произношению. Жуковский же для этой цели переводит шестое явление из второго действия комедии Мольера «Мещанин во дворянстве», — сцену урока господина Журдена с учителем философии... Немало таких перлов появилось в тетради, озаглавленной: «Тетрадь с текстами для переводов. Составлена для занятий с великой княгиней Александрой Федоровной».
22 ноября Жуковский писал Дмитриеву: «Я был болен: три недели вылежал и высидел дома. Теперь поправляюсь, и первый мой выход на свет божий была поездка в Царское Село, где мы простились всем Арзамасом с нашим Ахиллом-Батюшковым, который теперь бежит от зимы не оглядываясь и, вероятно, недели через три опять в каком-нибудь уголку северной Италии увидится с весною». На проводы, кроме Жуковского, собрались А. И. Тургенев, А. С. Пушкин, Н. М. Муравьев, Н. И. Гнедич, барон Павел Львович Шиллинг фон Канштадт (востоковед, изобретатель, дипломат...), тетка Батюшкова, Екатерина Федоровна Муравьева, и ее племянники Лунины, брат и сестра. «Вчера проводили мы Батюшкова в Италию, — писал Тургенев Вяземскому 20 ноября. — Во втором часу... отправились в Царское Село, где ожидал уже нас хороший обед и батарея шампанского. Горевали, пили, смеялись, спорили, горячились, готовы были плакать и опять пили... В девять часов вечера усадили своего милого вояжера и с чувством долгой разлуки обняли его...» Италия! Вечный Рим!.. Жуковский возвращался домой поздно. Колкий снег сыпал в лицо; хрустел под колесами лед... Пространство ночных полей вдруг словно раздвинулось, и встали во тьме невидимые горы... Нет, не Италии — это снежный блеск Альп... Это прирейнские скалы и кручи... массивы Гарца... Россия широко втекала в дружественную Европу.
Глава восьмая (1819-1822)
«14-го янв. 1819 г. Жуковский мне принес свои сочинения; обедал с нами», — записал в своем дневнике Иван Иванович Козлов, давний знакомец Жуковского, еще по Москве до 1812 года. Странно было видеть этого красивого, энергичного человека, умного, образованного как немногие, лучшего некогда в Москве танцора, открывавшего балы, стихотворца вроде Плещеева (как и Плещеев, он писал послания и мадригалы по-французски и никак не для печати), в кресле-самокате, из которого он вставал с большим трудом, поддерживаемый слугой или своей красавицей супругой Софьей Андреевной.
И все же он выезжал — бывал у Жуковского в Коломне, у Оленина на Фонтанке, у Блудова на Невском. Он всюду был желанным гостем, а особенно у братьев Тургеневых, с которыми был дружен очень близко. Козлов буквально дышал литературой. Он знал несколько языков, много читал и все помнил, — да так помнил, что удивлял даже самых начитанных: Козлов декламировал наизусть на всех языках чуть ли не всю мировую поэзию, включая трагедии и поэмы. Его живой ум интересовался всем — историей, политикой, даже экономикой. По причине внезапно — в 1815 году — напавшей на него болезни, он оставил службу в Департаменте государственных имуществ, жил почти бедно (у него была небольшая деревенька, перезаложенная и не дававшая доходу), но ухитрялся и сидя в кресле выглядеть светским человеком, всегда одетым по моде.
Паралич постепенно оковывал его тело, он терпел мучительные боли, пытался лечиться — не помогало. Помогало другое... Днем — поэзия, друзья, жена и дети (сын Иван девяти лет и дочь Саша семи)... Козлов был несчастен, но несчастным быть не хотел. Он собирал свою волю — его могучий дух, поразительная жизнеспособность позволили ему пробиться к высшей деятельности — поэзии. На глазах у Жуковского этот человек одновременно терял здоровье и приобретал поэтическую силу. Из сочинителя французских мадригалов он — буквально через несколько лет — станет одним из известнейших русских поэтов. Жуковский помогал ему как мог и не упускал случая навестить его, побеседовать с ним, принести новых книг, переписывался с ним. Бывало даже — вместе со слугой Козловых Лукьяном — нес его на руках из дома в дрожки, чтобы он мог ехать на какой-нибудь литературный вечер...
Козлов первым обратился в России как переводчик к Вальтеру Скотту и Байрону — Жуковский, Тургеневы, Александр Пушкин, Вяземский горячо одобрили его переводы поэм — «Девы озера» Вальтера Скотта и «Абидосской невесты» Байрона. Но переводы были сделаны с английского на французский... Козлов хотел, но как-то не смел пока браться за стихи на русском языке, хотя Жуковский не уставал просить его именно об этом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});