— Это мысли, — пояснила мне единорожка, как только мы оказались за пределами комнаты и успели выскочить к перекрестку. Я попыталась вспомнить, был ли он тут, когда мы шли сюда. Это мысли, повторила она. Ночью они спят, лишь изредка выныривая, чтобы проникнуть в сон. А днем, когда Лекса проснулся, работают.
Работают, удивлялась я прямо на ходу. Кто же так работает? Они так работают, терпеливо пояснила мне рогатая волшебница. Им, видишь ли, так хочется. Им, видишь ли, нужно постоянно долбить друг дружку, им нужно спариваться, топтаться, жрать всё, что попадется под хелицеры и усики. Пища для ума, питательный раствор для мысли, может быть, однажды из них и родиться что-нибудь стоящее. Почему они такие, спрашиваешь? Ну, а почему Крок здесь зеленый гигант, а ты и вовсе неотличима от человека? Ответить мне было нечего. Причуды изнанки, извращения сознания, а, может быть, именно такими нас воспринимает сам Лекса?
Жуки-мысли парили по всюду, оставалось только диву даваться — неужели у писателя в голове столько мыслей одновременно? Почему нет четкой системы их работы, почему они движутся хаотично, как они вообще воспринимаются Лексой?
Гордость настигла нас в большой, просторной зале — в обществе жукомыслей, стайкой круживших над ней, она грозным секачом вышагивала, не боясь испачкать дорогой ковер. Большие копыта, мокрый пятачок, здоровенные клыки и глаза — глаза, наполненные кровью. Мы здесь чужаки, проговорила Трюка. Устало проговорила, а я ничего не ответила. Мне было трудно говорить после бега, хотелось хоть немного отдохнуть. Что делают с непрошенными гостями?
— Их выкидывают? — c надеждой поинтересовалась я. Взгляд единорожки был красноречивей всего остального. Как можно быть такой наивной?
Нас поглотят, говорил этот взгляд. Поглотят, растворят, сделают частью этого дома. И тогда мы вновь станем Лексой. Вернемся в лоно семьи — только уже никогда не будем живыми. Может ли существовать боров, которого съели на обед?
Меня терзало любопытство. Треклятое, за которое я ругала себя не раз и не два, любопытство, из-за которого мы и оказались в этой передряге — мне хотелось притронуться к каждой увиденной мной диковинке. Словно маленький бес в этот момент вселялся в меня и спрашивал — ну как можно не засмотреться? Ну как можно не потрогать? Как можно пройти мимо? И я соглашалась. Никак невозможно.
Трюка вытаскивала меня — с усердием обреченного ангела-хранителя. На её мордочке — лошадиной и, казалось бы, не умеющий выражать чувства, вдруг поселилось выражение обреченности последней стадии. Словно она теперь всю жизнь только и будет делать, что вытаскивать меня из подобных передряг.
Любовь переливалась всеми цветами радуги. Я поняла, что это любовь, как только увидела. Можно ли нарисовать любовь? Наверно, нельзя. Её нельзя даже описать — нечто бесформенное, состоящее из образов — налепленных и чужеродных. Она одновременно была красивой и ужасной. Словно большой некто заранее определил, какие проявления дружбы и симпатии стоит отнести к любви и слепил их воедино.
Это не любовь, потом поясняла мне Трюка. Это не любовь, это только собирательный образ. А что же тогда любовь, поинтересовалась я. Ответа не последовало, потому что у Трюки сбивалось дыхание.
Мы отдыхали совсем недолго. Цинизм черной кляксой выполз прямо перед нами, посмотрел в нашу сторону маслянистым отростком-щупальцем, заинтересовался. Рука помимо моей воле потянулась к ней, я сделала шаг вперед. Меня вновь отдернули назад, приводя в чувство. Позже Трюка скажет мне, что моё любопытство здесь — вынужденное. Что это морок, наваждение и не больше. И именно по этой причине я бы никогда не смогла выжить здесь в одиночку. Именно поэтому единорожка говорила мне, что никогда и ни при каких условиях нельзя оставаться в голове писателя после того, как он проснулся.
Я ощущала себя дурочкой. Да почему только ощущала, я ей и была. Маленькая девчонка, гордо вышагивающая в окружении взрослых и заливающаяся слезами, стоит только взрослым куда-нибудь исчезнуть. Жалкая, никчемная, ни на что неспособная соплюха, натворившая делов…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Цинизм оставлял за собой след испорченного. Стулья кривились, обращаясь в трухлявые пеньки, портреты на стенах — там, где попадали капли, меняли свой облик. Со стен на нас уже глядели не властный профиль короля-бородоча, а лохматый разбойник с кривой ухмылкой.
Цинизм тебя изменит — Трюка не упускала возможности рассказать, что со мной было бы, попади я к той или иной твари в лапы. Мне показалось, что она получает от этого извращенное удовольствие, но через некоторое время поняла, что ошибалась. Трюка не наслаждается, не смакует, не получает удовольствия, а просто констатирует факт. Словно работник у станка — можно ли наслаждаться мучениями деревяшки, оказавшейся под резцом?
Меня обтесывали, меня просвещали, меня учили. Можно подумать, что однажды бы Трюка так и так привела меня сюда с собой, чтобы показать, что тут происходит. Рано или поздно мне бы пришлось остаться в голове Лексы, не успев выйти. А сейчас ещё и случай подвернулся.
Виновница наших злоключений явила себя в обеденном зале. Златоволосая девочка, вид которой невольно заставлял меня вспомнить о Аюсте, часто и невинно моргала глазами. С пустым выражением на лице, она смотрела на нас, как на двух нелюбимых кукол. И выбросить жалко, и играть противно, а в остальном — полное безразличие.
О, кто бы только знал, сколько коварства таит в себе безразличие!
Мне в лицо пахнуло пустыней — далекой, жаркой, голодной, готовой в любой миг разверзнуть свои бесконечные пески — и поглотить без остатка. Свет волнистыми шнурами исходил из девочки, словно она — гигантский кукловод. Сотни, а может и тысячи, светоносных нитей уходили в стены, просачивались сквозь пол, потолок, тянулись своими отростками во все стороны — как щупальца. Трюка, мне показалось, скрипнула зубами. У меня на языке поселился вопрос, который, наверно, теперь уже останется без ответа. На меня смотрела Элфи, на меня смотрела пустыня, на меня смотрела свобода. Кто сказал, что однажды свобода не сможет стать живой, кто сказал, что само её понятие не сможет переродиться в… в идею? Я слишком поздно осознала, кто стоит перед нами. Трюка старалась не двигаться, сверлила нашу противницу глазами.
Почему мы воюем? Почему она — против? Мы всего лишь гости, но ведь разве мы покушаемся на Лексу? Разве хотим свергнуть её, выбить из головы писателя? Откуда эта отрешенность?
— Не двигайся, — сквозь зубы проговорила мне единорожка, заметив, что я попятилась. Дверь за спиной девчонки распахнулась, грохнула тяжелыми ставнями о стены, задрожали, норовя вот-вот вылететь из рам, стекла. В ноздри пахнуло свежестью, в уши ворвался разноголосый гам писка. Словно где-то там, за стенами, прятались тысячи крыс и пищали на разные лады. В своих догадках я была почти права.
Жукомысли надоедливым гнусом ворвались в комнату, закружили над потолком, перекрыли самым настоящим роем выход — и тот, через который пришли мы, и тот, через который мы могли бы бежать. Я облизнула вдруг высохшие губы, судорожно озираясь по сторонам? Так, и что делать теперь? Сигануть в окно? Так ведь нет же, словно прочитав мои мысли, ворох мыслей рванулся к ближайшему окну, создав самую настоящую баррикаду. Интересно, а если я брошусь на них с дубиной, или, схвачу, к примеру, со стола подсвечник — мне удастся прихлопнуть хотя бы парочку?
Не убежать, звенели жуки. Н-не убеж-ж-жать, хлопали по воздуху их крохотные крылья. Нам не убежать, я молчаливо посмотрела на Трюку в ожидании ответа. Та отрицательно покачала головой. Поток света рванулся к нам, и мне показалось, что всё моё тело трут мелкой наждачкой — докучливо, не слишком больно, но только сейчас, вот-вот поток искры Элфи слизнет с меня кожу, доберется до мяса, костей, а на прощание от меня останется лишь отчаянный крик. Жить хочу, в который раз ударило у меня в голове. Не хочу — вот так, не хочу растворяться в свободе, не хочу быть питательной массой для другой идеи.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})