в стихарях и все, кто стоял под хоругвями.
С колокольни понесся беспорядочный, но веселый перезвон, и народ начал шумно подниматься с колен. В эту минуту радостного песнопения кто-то пронзительно свистнул, и в воздух взлетели белые и розовые листочки. В разных концах залились свистки полицейских, толпа загалдела. Люди шарахнулись к воротам, раздались крики, ругань... Земский выбежал на край паперти, вскинул руки, что-то закричал... А листки кружились, как огромные бабочки, и медленно опускались на головы, на плечи людей. Их хватали в воздухе, за ними нагибались к земле. Один из розовых квадратиков, кувыркаясь, проносился возле нас. Лазурька схватил его, протянул мне. На листке — две фиолетовые строчки из неуклюжих букв:
Долой ненужную народу войну! Долой царя — виновника войны!
—Еще летит!—воскликнул Лазурька и потянулся за листком, что опускался между ветками дереве.
А в толпе под нами творилось что-то невообразимое. Люди словно хотели втиснуться друг в друга, лезли к воротам. Вой, крики, плач и ругань сливались в сплошной рев. Страшный рев толпы, от которого становится жутко. Лазурька все ловил и ловил листок и вдруг покачнулся и сорвался вниз. Я увидел, как он перевернулся в воздухе, услышал его пронзительный беспомощный крик, и в глазах у меня все завертелось.
Не помню, как я спустился с тополя и надел сапоги. Испуг проходил, но я все еще не знал, что надо делать. Мимо меня группами и в одиночку шли люди. Они будто торопились поскорее и подальше уйти от церкви. Белоноздрый рысак промчал лакированную пролетку с хозяином. Зычный окрик извозчика сметал всех с дороги. Среди растекающегося шума и говора взметнулся тревожный женский голо£, и в ту же минуту в воротах, теперь широко отворенных, я увидел горбатенькую монашенку. Она взмахивала руками и, опуская их, выкрикивала:
—Мальчишка-то чей? Мальчишка-то!.. Я бросился в ворота.
Спиной к каменному основанию церковной ограды на корточках сидел Лазурька. Сгорбленный и жалкий, он упирался локтями в колени, поддерживал руками вздрагивающую голову и сплевывал тягучую розовую слюну. Монашенка суетилась возле него, жалостливо спрашивала:
—Чей ты есть, болезный?
Я подхватил Лазурьку под колени, прижал к себе, поднял и побежал через площадь, не чувствуя тяжести.
Возле охромеевского магазина он попросил опустить его на землю и, опираясь на мое плечо, медленно пошел сам. Останавливался чуть ли не каждую минуту, сплевывал кровь, тихо жаловался:
—О-ох, и больно ж!.. Ушибся-то я чуток. Ногами меня... все на спину, все на спину наступали. Все во мне хрустело...
От магазина шли вдоль знакомого мне порядка домов. Там, где порядок кончался, виднелся флигель, в котором я жил с Силантием Наумычем. «Дойти бы до него,— думалось мне.— Там у забора скамейка в землю врытая. Посадить бы там Лазурьку, отдохнуть...» Но, сколько я ни всматривался, скамейки не видел. Видел серый забор, ворота, на которых кривыми белыми буквами написано: «Дом продается», а скамейки не было. Лазурька совсем ослабел, и я опять понес его.
До евлашихинских номеров мы добрались только к вечеру.
У калитки Лазурька потолкал меня в локоть, попросил:
—Беги глянь маманю. Не говори ей. Узнай, дома ли она... Окно и дверь дворницкой были распахнуты настежь. Ни
в сенях, ни в комнате никого не было. Я выбежал во двор, чтобы сказать об этом Лазурьке, но он уже шел от ворот. Шел прямо, высоко вскинув голову, и ветер шевелил его темные густые кудри. Услышав от меня, что мамани в дворницкой нет, он качнулся и стал медленно валиться. Я подхватил его и внес в комнату.
Лазурька сказал, чтобы я положил его на сундук, и попросил подать подушку.
Подушка была большая, в розовой наволочке. Наклоняясь к ней, Лазурька погладил рукой наволочку, пролепетал:
—Папка, папка... Чего я наделал-то, чего наделал!..— И вдруг повернулся ко мне, сказал быстро и громко:—Мама! Маму мне. В глазах темно. Маму скорее!..
Я выскочил из дворницкой и, не зная, где искать Лазурь-кину мать, помчался к бабане,
7
Третьи сутки без слов и слез, опершись локтями на спинку кровати, стоит над Лазурькой мать. В те короткие секунды, когда он открывает глаза, она подается вперед, и на ее истомленном до прозрачности лице появляется кривая, виноватая улыбка, а глаза становятся большими и синими-синими. Иногда она будто вспоминает что-то, спохватывается и выбегает из дворницкой. Возвращается запыхавшаяся и вновь пристывает у кроватной спинки, торопливо шепчет:
—Не он это. Голос его, а не он.
Всего, что совершается вокруг нее, она не замечает. При-зозит ли Макарыч доктора, является ли Евлашиха взглянуть на Лазурьку и пожаловаться, каких хлопот ей он, озорник, наделал, что она вон уж которые сутки, словно заведенная, туда-сюда мечется.
—Ив харчевню бегу, и ворота гостям открываю. Ему что теперь? Лежит, вытянулся. Хорошо, если умрет, а ну-ка да жить вздумает?..
От ее ругливого сетования мне становилось невмоготу. Но всегда, как только я готов был наброситься на нее, на плечо мне ложилась рука Максима Петровича.
—Стоп машина!—тихо произносил он и, заслоняя меня спиной, грубовато обращался к Евлашихе:—А не пора ли вам, любезная, дать покой больному?
В дворницкой хозяйничала бабаня. Она как позавчера вошла в нее, так почти не выходила. И удивительно: будто всю жизнь прожила бабаня здесь. Будто по своей избе в Двориках легко и бесшумно двигается она, никого не тесня, ни за что не задевая, а дела как-то сами собой подвертываются ей под руки. И непонятно, когда только она узнала, где что лежит. Понадобилось доктору блюдо — бабаня живо сходила в чулан и принесла его.
Евлашиха долго искала ключи от ворот заднего двора. Не нашла и принялась трясти за рукав кофты Лазурькину мать:
Ну-ка, Ленка, очнись! Хватит уж костенеть над ним...
Ты чего от нее хочешь?—хмуро спросила бабаня.
Ключи не найду!—огрызнулась Евлашиха.
Бабаня прошла к печке, сунула руку в печурку и, протягивая ей ключи, тихо, но осуждающе произнесла:
—Ты, должно, и добрые слова на замки позапирала. Мне бабаня запретила входить в дворницкую, однако ноги
сами собой несли меня сюда. Хотелось, чтобы все, что произошло со мной и Лазурькой возле соборной церкви, оказалось сном. При мысли, что Лазурька умрет, у меня начинало ломить в висках.
Я метался между дворницкой и номером, пока меня не ловил где-нибудь Максим Петрович. Чтобы быть ближе к Лазурьке, он перебрался из номера под навес сарая, настелил в телегу сена и, ожидая, не кликнет ли его бабаня, то сидел, покуриьая, то лежал, закинув руки за голову. С Максимом Петровичем