в приложении к газете «Народное слово». Николай Васильевич любезно предоставил мне ксерокопию письма моего деда.
На девятнадцати половинных страничках Александр Карлович изложил по-французски свою историю. Письмо интересно не только с точки зрения биографии и психологии, оно – образец эпистолярного жанра конца позапрошлого века. Автор обращается к великому Гюго и пишет высоким стилем в духе французского романтизма.
Не забывайте, что автору всего двадцать два года, не смейтесь над его самонадеянностью и наивностью, над высокопарностью слога и напыщенностью некоторых фраз. Александр Тарковский еще только начинающий литератор.
Не презирайте его за отказ от революционной борьбы – очевидно, что убеждения Тарковского были не настолько глубоки, чтобы превратить его в человека, фанатически преданного идее. Имейте в виду, что во время следствия он держался достойно и не назвал ни одного своего товарища по «Народной воле».
Переводя письмо дедушки на русский язык, я старалась сохранить не только его слог, но и некоторые шероховатости, говорящие о непосредственности и искренности автора.
Господин Гюго!
Получив это письмо, Вы, без сомнения, удивитесь. На взгляд, что может быть общего между Виктором Гюго, знаменитым писателем, поэтом, политическим деятелем, французом, и автором этого письма – человеком совершенно безвестным, русским, политическим преступником из России. Почему свою просьбу, о которой я напишу ниже, я адресую именно Вам? Почему я хочу рассказать Вам о том, что гнетет мою душу?
Это общее существует. Вы – автор «Отверженных», «Собора Парижской Богоматери», «93-го года», «Человека, который смеется», «Последнего дня осужденного», «Истории одного преступления» и других произведений. Вы провозглашаете в них горячую любовь к страждущим, Вы призываете людей к высоким идеалам правды и милосердия, Вы призываете к состраданию. Всю Вашу жизнь Вы боретесь против зла за право и добро, Вы утешаете страждущие души превосходными поэтическими образами. Одним словом, Вы – Виктор Гюго, а я, я – человек, которому надо протянуть руку. Достаточно, Вы меня понимаете!
Теперь я должен сказать, кто я такой и каковы причины, побудившие меня написать это письмо.
Я русский, мне двадцать два года. Я получил образование в русском среднем учебном заведении, затем был студентом Харьковского университета. Из-за ареста я ни теперь, ни в будущем не могу продолжить свое образование.
Несчастья преследуют меня всю жизнь. Сначала умерла моя старшая сестра[56], затем одновременно умирают мои родители. Потом после долгих страданий на моих глазах умирает моя любимая сестра[57], заменившая мне мать, и которая меня страстно любила…
Эти удары судьбы меня не сломили, но они сильно потрясли мою нервную и впечатлительную натуру…
Наконец судьба, казалось, насытилась моими несчастьями. Горизонт моей жизни прояснился, луч счастья блеснул для меня. Я полюбил девицу, теперь она моя невеста, и она также полюбила меня. В радостях и наслаждениях первой любви я забыл свои несчастья, моя страдающая душа успокоилась и расцвела. Мы рисовали тысячи планов нашей жизни, нашего будущего. Мы мечтали, мы жили, как говорится, один для другого, и я чувствовал, что можно быть счастливым, что можно возместить потери прошлого. Жизнь вырисовывалась передо мной во всем ее очаровании. Я радовался ей и любил, так любил, как любят впервые в мои годы. Моя невеста меня тоже любила не меньше и жила для меня. Но это было лишь мгновение, или, если можно так выразиться, лишь перерыв в цепи моих несчастий. Безумец! Я осмеливался думать о счастье! Злая участь еще не отпустила меня и готовила мне тем временем новый удар. Она вырвала меня из объятий невесты и бросила туда, где, как на дверях Дантова ада, написано: “Lasciate ogni speranza voi ch’entrate”[58].
Полгода назад я был обвинен в политических преступлениях, арестован и заключен в тюрьму. Солнце моей жизни закатилось, счастье, планы на жизнь, наслаждения взаимной любви – все это развеялось как дым, и я оказался в душевном мраке. Еще полгода назад я был на вершине счастья, теперь я в глубокой пропасти несчастья, вчера я жил, сегодня я всего лишь мертвец.
Так долго ждать счастья, получить его на миг и внезапно его утратить – это так ужасно, что может сломить человека более сильного, чем я…
У меня нет надежды! Все потеряно безвозвратно. В России политический арест портит человеку почти всю жизнь и карьеру.
Как бы незначительны ни были мои политические преступления (я обвиняюсь в принадлежности к русской революционной партии и в распространении революционных брошюр), я наказан очень сурово. (Не забывайте, что к нам применяют военные законы и что почти во всей России введено чрезвычайное положение.) Каков бы ни был исход моего дела, я не смогу уже вернуться в мое прежнее состояние.
Самое лучшее, на что я могу рассчитывать, это ссылка на жительство в какой-нибудь дикий район Сибири вроде Якутска. А это только гибель, это медленная смерть.
Представьте себе драму моей жизни: череда несчастий, краткое счастье, потеря молодой жизни, будущее – Сибирь. Добавьте к этому невозможность для меня исправить настоящую ситуацию, и Вы поймете весь ее ужас! Помните ли Вы Жильята[59], схваченного осьминогом? Но у Жильята был нож, у меня его нет, у него была свободная левая рука, я же связан судьбой по рукам и ногам…
Но это еще не все. Знаете ли Вы, что такое одиночное заключение? Знакомо ли Вам душевное состояние заключенного, который долгие годы находится в одиночестве, оторванный от внешнего мира, лишенный не только удобств, но даже вещей, составляющих его духовную пищу, принужденный молчать и не видеть людей? Знакома ли Вам эта пытка? Нет, незнакома! Это нечто ужасное!
Господин Гюго, Вы в своей «Истории одного преступления» описали тюрьму Мазас, Вы представили нам ее внешнюю картину, но не дали психологического исследования жизни заключенных в одиночных камерах. Позвольте мне Вам предложить слабый набросок этого ужасного положения.
Я буду говорить о себе, но описание моего морального состояния может служить образцом состояния всех таких заключенных.
Впервые я вошел в тюрьму вечером. От одного только вида этого мрачного здания у меня сжалось сердце от страха и тоски. После необходимых формальностей меня привели в секретный номер[60]. Я не буду описывать внешний вид политических тюрем России, Вы сами помните Мазас 1851 года.
Меня препроводили в приготовленную для меня камеру, зажгли лампу. Щелкнул ключ в замке, и я остался один…
Сначала я впал в оцепенение, которое затем перешло в ужас. Звук замка вызвал во всем моем существе живую боль, ужасную тоску и беспомощность, похожую на состояние человека, которого ведут на эшафот. В этот миг я понял, что для