И вот сейчас Гивенс вынырнул из раскопа, и со старого, в резких складках лица, загоревшего до цвета красной глины, на Марию Консепсьон глянули молодые, горящие вдохновением глаза.
— Надеюсь, ты принесла мне хорошую, жирную курицу. — Мария Консепсьон молча нагнулась над траншеей, и он выбрал себе из связки птицу, которая висела ближе к нему. — Разделай, пожалуйста, а зажарю я сам.
Мария Консепсьон молча взяла курицу за голову, быстро полоснула ее ножом по горлу и отвернула голову точным небрежным движением, как свекольную ботву.
— Ну, женщина, сильна ты, — сказал наблюдавший за ней Гивенс. — Я бы не смог. Рука не поднимется.
— Я родилась в Гвадалахаре, — объяснила Мария Консепсьон без всякой гордости, ощипывая курицу; потом принялась ее потрошить.
Она стояла и снисходительно глядела на Гивенса, смешного белого, у которого нет жены, чтобы готовить ему еду, и который, видно, вовсе не считает зазорным стряпать себе сам. Он сидел на корточках и, сощурившись и сморщив нос от дыма, деловито поворачивал жарящуюся на вертеле тушку. Чудак, богатый, к тому же хозяин Хуана, и потому его надо почитать и угождать ему.
— Тортильи свежие, сеньор, еще горячие, — любезно проговорила она. — А теперь я с вашего позволения пойду на базар.
— Да-да, беги; завтра опять принесешь мне курицу. — Гивенс поднял голову и еще раз посмотрел на нее. Какая величественная, прямо королева в изгнании. Только что-то очень уж бледна сегодня. — Что, солнце слишком печет? — спросил он.
— Да, сеньор. Прошу прощения, а когда вы ждете Хуана?
— Ему бы уже давно пора вернуться. Оставь его обед, рабочие съедят.
Она зашагала прочь; ее яркое ребосо превратилось в голубое пятно, оно плясало в волнах зноя, который поднимался от серо-красной земли. Гивенс любил своих индейцев, ему нравилось потакать их дикарской ребячливости, она вызывала у него что-то похожее на отеческую нежность. Он рассказывал анекдоты о бесконечных проделках Хуана, которого вот уже пять лет спасает от тюрьмы, а порой и от расстрела, — чего только тот не вытворяет.
— Я появляюсь буквально в последнюю минуту и вызволяю его из очередной передряги, — говорил он. — Что поделаешь, работник он хороший, и ладить с ним я умею.
После того как Хуан женился, Гивенс начал журить его, хотя и не слишком сурово, за то, что он все норовит изменить Марии Консепсьон. «Смотри, застанет она вас, тогда помоги тебе Бог», — твердил он Хуану, а тот заливался радостным смехом.
Марии Консепсьон и в голову не пришло сказать Хуану, что она видела его с Марией Розой. За день ее гнев против мужа угас, зато она вся клокотала от ярости на Марию Розу. «Да если бы меня в ее годы обнял мужчина, я бы кувшин разбила об его голову», — повторяла и повторяла она. Она напрочь забыла, что, когда Хуан в первый раз ее обнял, она сдалась еще быстрее, чем Мария Роза. Но ведь она-то потом обвенчалась с ним в церкви, а это уже совсем другое дело.
Вечером Хуан не вернулся домой, он ушел на войну, и Мария Роза ушла вместе с ним. Он надел на плечо винтовку, заткнул за пояс два пистолета. У Марии Розы тоже была винтовка, она перекинула ее за спину вместе с одеялами, кастрюлями и сковородкой. Они вступили в первый же отряд, который встретился им на пути, и Мария Роза двинулась вперед в рядах бывалых воительниц, которые набрасывались на поля и огороды, как саранча, добывая пропитание для армии. Она стряпала вместе с ними, с ними же доедала то, что останется после мужчин. Когда кончался бой, они все спешили на поле битвы снимать с убитых одежду, собирать оружие и патроны, пока мертвецы не раздулись на жаре. Порой их опережали женщины из вражеской армии, и снова закипал бой, не менее жестокий.
В деревне обошлось без особого скандала. Люди пожимали плечами, усмехались. Ну и слава Богу, что они ушли. Лучше Марии Розе быть на войне, чем в одной деревне с Марией Консепсьон, говорили соседи, не так опасно.
Мария Консепсьон не плакала, когда Хуан ее бросил, и, когда у нее потом родился ребенок и на четвертый день умер, она тоже не пролила ни слезы. «Не женщина — кремень», — сказала старая Лупе, которая носила ей амулет, чтобы спасти ребенка.
— Гореть тебе в аду с твоим амулетом, — ответила ей Мария Консепсьон.
Лицо ее застыло в такой слепой, каменной неподвижности, что, не ходи она постоянно в церковь, где зажигала перед святыми свечи и часами стояла на коленях, раскинув руки крестом, не принимай она каждый месяц святое причастие, по деревне наверняка поползли бы слухи, что в нее вселился дьявол. Но о таком и помыслить было грех — ведь ее венчал священник. Должно быть, Господь наказывает ее за гордыню, решили соседи. Уж очень она горда, видно, гордость и виной всем ее несчастьям, рассудили они. И стали ее жалеть.
Год пропадали Хуан и Мария Роза, и все это время Мария Консепсьон продавала кур, ухаживала за садом, и ее кошелек набивался все туже. У Лупе не было удачи с пчелами, ульи захирели. Она стала осуждать Марию Розу за то, что она сбежала, и хвалить Марию Консепсьон за ее достойную жизнь. Марию Консепсьон она встречала на базаре и в церкви и всем говорила, что по виду нипочем не догадаешься, какое тяжкое горе терзает эту женщину.
— Я молю Господа, чтобы у Марии Консепсьон все наладилось, — говорила она, — довольно с нее несчастий.
Досужая кумушка передала эти слова покинутой жене, и Мария Консепсьон пришла к Лупе, встала во дворе и крикнула знахарке, которая сидела на пороге, помешивая варящееся снадобье от всех болезней:
— Молилась бы ты лучше за себя, Лупе, и за тех, кто тебя просит. Если мне будет что-то нужно в этом мире, я сама обращусь к Господу.
— И ты думаешь, Мария Консепсьон, Господь исполнит твою просьбу? — спросила Лупе, недобро усмехаясь, и понюхала деревянную ложку. — О том ли ты молилась, что тебе выпало?
Все заметили, что после этой встречи Мария Консепсьон стала ходить в церковь еще чаще и еще реже разговаривала с соседками, когда они сидели в конце базарного дня на обочине тротуара, кормили грудью детей и ели фрукты.
— Зря она нас врагами считает, — заметила как-то старуха Соледад — мудрая деревенская миротворица. — Такие несчастья — удел всех женщин. И потому мы должны страдать вместе.
Но Мария Консепсьон предпочитала страдать одна. Она вся высохла, точно от недуга, глаза ввалились, и, если бы соседи к ней не обращались, она, наверное, и вовсе бы не раскрывала рта. Она трудилась, не зная устали, и длинный острый нож все время сверкал у нее в руках.
В один прекрасный день Хуан и Мария Роза, которые до смерти устали от солдатской жизни, вернулись домой, не спросив разрешения ни у кого в отряде. Война катилась и катилась по стране, развертывая длинную карту бедствий, и наконец клин фронта оказался милях в двадцати от деревни Хуана. Тогда он и Мария Роза, на сносях, худая, как волчица, ушли домой, ни с кем не попрощавшись.
Появились они на рассвете. Прямо на дороге Хуана арестовал патруль военной полиции, которая помещалась в тесном здании казарм на окраине города, и препроводил в тюрьму, где дежурный офицер сообщил ему весело и незлобиво, что присоединит его к десятку пойманных дезертиров, которых завтра утром расстреляют.
Марию Розу, которая истошно завопила и повалилась ничком на землю, двое полицейских подняли под мышки и поспешно отвели домой, в ее хижину, за год сильно обветшавшую. Лупе встретила ее с профессиональной важностью и приняла роды.
Хромающий, с израненными ногами Хуан предстал перед капитаном; его роскошный новехонький наряд, добытый загадочным путем, был покрыт толстым слоем пыли. Капитан узнал в нем бригадира землекопов, который работал у его доброго друга Гивенса, и послал Гивенсу записку такого содержания: «У меня под стражей содержится Хуан Виллегас. Ожидаю ваших распоряжений».
Гивенс пришел, и Хуан был передан ему с настоятельнейшей просьбой не разглашать столь гуманный и разумный поступок военных властей.
Хуан вышел из довольно-таки неуютного здания военно-полевого суда с видом победителя. Расшитое серебром сомбреро немыслимых размеров на серебряном шнурке с ярко-голубыми кистями надвинуто на одну бровь. Рубашка в черно-зеленую клетку, белые хлопчатобумажные брюки подпоясаны кожаным ремнем с желто-красным узором. Босые ноги в синяках и ссадинах, ногти сбиты. Он вынул сигарету, торчащую в уголке его большого полного рта, и снял свое великолепное сомбреро. Черные пропылившиеся волосы прилипли к его лбу прядями, но на макушке встали дыбом, как пышный сноп. Он поклонился офицеру, который смотрел сквозь него, как будто перед ним никто и не стоит. Широким взмахом вскинул руку ввысь, к тюремному окну, где над подоконником торчали головы обреченных и горящими глазами глядели на освобожденного счастливца. Две-три головы кивнули, несколько рук рванулось вверх в попытке повторить порывистый небрежный жест Хуана.