Всеслав усмехнулся, сказал:
— И ты — как все они.
— Нет, брат, я не о том подумал.
— О чем это «о том»?
— О чем и ты. — И глаз не отводил, смотрел, как отрок, ясно, не по–княжьи. Налим! Не взять тебя. Да я и не беру. Молчу и слушаю. И Мономах сказал: — Что я? И ты, брат, оробел. А то с чего ты из ладьи не выходил? И я уже подумал, Глеб, средний твой пришел, на вече его выкрикнули, он теперь и у власти.
— А я куда?
— А по тебе — дымы. Глеб сел на Полтеске, Глеб и пришел вместо тебя.
— И от того и оробел? Давыда, значит, ждал?
— Тебя я ждал. К тебе я шел, тебя и ждал. Да что мы все! Я — гость в земле твоей, ты — гость в щатре моем. А коли так… — Взял колокольчик, побренчал. Вошел Богдан. — Несите!
Было много яств и много вин, медов, но ели братья мало, еще меньше пили, все больше жаловали гридей; там, меж кострами и ладьей, и был почестей стол, там хмель плясал в чашах да приплясывал и пел, в шатре было тихо. Брат Мономах на пирах молчун, нетороплив, он прежде, чем сказать, семь раз подумает — хитер.
Хитер был дядя Ярослав, который много говорил, любого мог заговорить, а потом станешь вспоминать — нет ничего, одни слова. А этот, как купец прижимистый, бросает на весы по зернышку, по зернышку. И оттого, поди, в питье он умерен, в речах нескор: только на третьей перемене спросил брат Мономах про вече, и брат Всеслав, куска не вынимая изо рта, сказал, что чернь есть чернь, сперва дай ей покричать, не унимай, а там уже свое бери. И взял? Взял, один, мечей не доставали. А что тогда дымы? А сыновей зову: положим Полтеск вдоль лавки и, оборвав Зовун, его же языком…
Засмеялся брат Всеслав, пожал плечами Мономах, но улыбнулся, однако кривая улыбка получилась. И вдруг спросил Всеслав:
— А что Давыд? Передавал поклон?
— Давыд? Который?
— Мой, Всеславич. Ты ж по Двине шел, брат, и, значит. Витьбеск миновал. Вчера? Или когда?
— Другого дня. Но сына твоего не видел. Мы скоро шли. И я… без шапки был. И при весле. Зачем всем знать, что Мономах идет? Ведь я не к ним — к тебе. За здравие! — И поднял рог.
Так, так… А ты, князь, о Митяе сокрушался! Пей, князь, в последний раз ты с Мономахом пьешь за свое здравие. И за его. И за Давыдово… Выпил и сказал:
— Ну, не видал так не видал. Теперь не встретитесь — он берегом пойдет. А может, и вдет уже.
Вздохнул. Идет Давыд. И Глеб идет. Борис. И Ростислав. Пир кончился, чаши стоят пустые. Сейчас вот приберут, оставят вас одних, и тогда скажет Мономах, зачем явился. А слушать–то тебе уже не хочется. Но и вставать нельзя. Сидел. На берегу шумели. А солнце уже за полдень склонилось. Час пополудни, да, не менее. Пришел Богдан, стал прибирать. Молчали. А Витьбеск; говоришь, ты так прошел, не открывался…
Устал! Прилечь хотелось. Не ложился. Еще два тебе дня терпеть, потом отдохнешь…
Ушел Богдан. Тогда Мономах сказал:
— На Степь иду.
Всеслав кивнул: на Степь…
— На Степь, Всеслав!
— Бог в помощь.
— Я и тебя зову.
— Меня?! — Он сразу даже не поверил, подумал, ослышался. Но Мономах повторил:
— Тебя, Всеслав. И сыновей твоих.
Ну вот, встретил ты посла, услышал! И ради этих слов ты перед Нею падал, выпрашивал дни, рвал оберег! Вот уж воистину: в свой срок уйди, иначе… Что ж это?! Степь! Всеслав и Мономах — на Степь?! И засмеялся даже, спросил:
—■ А брать кого будем, бурчевичей? На Боняка пойдем?
Но Мономах не улыбнулся. Сказал:
— И на бурчевичей. На Боняка. На всех. Всей Русью на всю Степь!
Всеслав откашлялся, проговорил:
— На всю могу. А на бурчевичей — никак. На Боня–ка — совсем никак. Он — волк, я — волк. А волки меж собой дружны.
— Брат! Не глумись!
— А я и не глумлюсь. Я говорю как есть. Ведь волк Боняк?
— Ну, волк.
— А я?
— Ты мне брат.
— Пусть брат. Но волк? Молчишь! И знаю я, отчего ты в шатре затаился, не вышел. Ты не по Глебу заробел… — И замолчал Всеслав, запнулся.
А Мономах спросил:
— А по кому?
Налим! Не улыбнется и не встрепенется, сам первым не пойдет, а сядет, затаится, будет ждать, смотреть на луг, на траву высокую да на яблони и груши, на ветви, до земли склоненные, на сочные плоды: слепцы, хватайте!.. Но я, брат Мономах, совсем ослеп и тех плодов уже не вижу, вот и сижу пень пнем, да и куда спешить, чего желать? Мне Место Отнее давно не снится, а вот тебе, поди…
Вдруг зверь рыкнул. И вновь затих. Всеслав огладил бороду, сказал задумчиво:
— На Степь! Ты, брат, пойдешь. И Святополк, Великий князь. И Святославичи, все трое: Давыд, Ярослав и Олег. Ведь и Олег, так, брат? Вот и вас уже пятеро. Сила какая! Зачем же с нами, полочанами, славу делить?!
— Я, брат, не для того…
— Постой, постой! Ведь вас не пятеро, а больше будет. Пойдет еще один Давыд, сын Игорев, внук Ярославов, его чуть не забыл. Его ведь тоже призовете. И что с того, что он Василька ослепил, но свой ведь он, корня Ярославова, надо взять и его с собой!
— Я…
— Помню, помню! Кто ж о твоих скорбных словах не слышал?! Да ведь, брат, так оно и есть, того, что Игорев Давыд содеял, воистину вовек еще на Руси не было. Но родная кровь заговорила, и ты простил его, и все его простили, а теперь вместе на Степь пойдете. Конечно, Василько этого не увидит, Василько слеп, пусть плачет по глазам своим. Да и кто он, Василько? Изгой! Он страшен был с глазами, а нынче кто его, слепого, убоится?! — Замолчал Всеслав, ждал. Не дождался. Брат Мономах лишь улыбнулся, а отвечать не стал. Пусть так! Всеслав опять заговорил: — Ну вот, с этим Давыдом вас уже и шестеро. Но если он с вами пойдет, то ни Василька, ни
Володаря вам не дозваться. Жаль, потеряли Ростислави–чей… Но Русь, брат Владимир, обширна! Есть на Руси еще и Ярополчичи — Ярослав и Вячеслав; брат Ярослав — в Берестье, брат Вячеслав — в Городне. Их призовете. Так?
— Так… да не так, — ответил, подумав, Мономах. — Не будет с нами Ярослава. Поскольку Берестье держит Святополк, а Ярослав Ярополчич сел там, в Берестье, самочинно. И посему не князь он, Ярослав.
— А Вячеслав Ярополчич в Городне, он как?!
— А Вячеслава Ярополчича брат мой Великий князь Святополк Изяславич помиловал и жаловал ему Городню.
— Отчего ж такая честь? Не оттого ли, что он, Вячеслав, снесясь с Великим князем, посулился предать родного брата своего Ярослава? И чем тогда Великий князь чище Давыда Окаянного? Тот нож меж братьями бросил — и этот. Ты растолкуй мне. Стар я стал и ничего уже не понимаю, слеп, как Василько Теребовльский!
— Слеп! — Мономах засмеялся. — Стар! Слаб! Оно и видно. Вон вече усмирил. Один!
— Один, — кивнул Всеслав. — Слепой. Зачем волку глаза? Был бы у волка нюх! А нюх — он есть! Потому и не зови, уж больно он смердит, Давыд, мне рядом с ним невмочь. Так и скажи ему, когда на Степь пойдете… Да ведь не скажешь — убоишься. И не Давыда, нет, а… сам знаешь чего! Ведь так?