— Слеп! — Мономах засмеялся. — Стар! Слаб! Оно и видно. Вон вече усмирил. Один!
— Один, — кивнул Всеслав. — Слепой. Зачем волку глаза? Был бы у волка нюх! А нюх — он есть! Потому и не зови, уж больно он смердит, Давыд, мне рядом с ним невмочь. Так и скажи ему, когда на Степь пойдете… Да ведь не скажешь — убоишься. И не Давыда, нет, а… сам знаешь чего! Ведь так?
— Так, — кивнул Мономах, усмехнулся. — Ведь… как ты это говоришь? Да! Слаб человек!
— Воистину. А как по твоей присказке? А? Господи помилуй!
— Не заносись, Всеслав!
— А я не заношусь! Я… — Нет, сдержался.
А зверь так за язык тебя и дергал:, скажи, Всеслав, скажи! Какая Степь, какой поход, когда брат Ярослав тобой предупрежден, в ляхи бежит, а к лету вернётся не один, — вот тогда–то вам и будет Степь, такая Степь, змееныши!
Молчал. Насторожился. Лес. Темнота вокруг. А ты идешь на ощупь: сюда, теперь сюда, коряга под ногой, переступил через нее — и в мох, он мягкий, чавкает… И надеешься: столько раз ходил — и теперь пройду, это другие вязнут, тонут, а я хитер, меня не проведешь, вот эта кочка хороша, ступил — держит. И эта держит.
Нет, Господи, не я это тону! Дошел Угрим, все Ярославу обсказал, и Ярослав поверил и бежал, а Святополк замешкался и не перехватил его, ибо Неклюд наговорил…
А ведь тону я, Господи! Кричу!..
…Мономах сидит, смотрит и не улыбнется… Но чуешь — нет, не от него эта беда придет, он, Мономах, христолюбив и кроток, он если в храм войдет и пение услышит… А в пост поклонов бьет не счесть, а посему топить не будет. Пресвятый Боже! Коль дал ты мне узреть сей свет, так хоть на миг открой…
И впрямь ты слеп, Всеслав. Волк ты, зверь. И Мономах такой же зверь. И слеп он, Мономах. Вся Русь слепа. А над Васильком насмехаются. И Ярослава, ежели догонят его, то же самое — глаз не сберечь ему. А ты, Всеслав, молчи. Град Полтеск твой, и волоки твои: идут купцы по волокам — платят, войско пойдет — пусть войско тоже платит, а не заплатят — сам придешь, а то и наведешь литву на них, змеенышей, отродье Ингигер–дово, вон сколько расплодилось их — не перечесть и не упомнить, грызутся меж собой — и пусть себе грызутся, и что тебе тот Игорев Давыд, и что тебе тот Ярослав, ну, брат он Глебовой, ну, зять тебе, так зять — не родная кровь!..
— Брат! — окликнул Мономах. — Ты слышишь меня, брат?
Брат! Всеслав усмехнулся, сказал:
— И Василько вам брат. И тот, который ослепил его, он тоже брат. Так, брат?! — Зубы сжал. Щеку свело, глаз задергался. И вот еще б чуток…
— Дай руку, брат! — тихо это сказал Мономах, Всеслав едва его расслышал. Но руку протянул! Зачем, он сам не знал, ложь все это, нет правды на Руси, и не было, и никогда не будет. А руку дал! Мономах сказал:
. — Всеслав, я не на Степь тебя зову — на Русь. И не на брань — на ряд. А будет после ряда Степь или не будет, время покажет. Свеча бы не погасла, брат, вот я о чем пекусь.
— Свеча?
— Свеча, Всеслав. Будет она гореть — будет Русь, будет Русь — мы будем. Наши дети. Вот ты кричал: мы — Рогволожьи внуки, а вы — змееныши, вы — Ингигердичи! Нет, брат. И ты, и я, и Святополк, и Святославичи, и Ростиславичи, и Ярополчичи, вся Русь — Рогнедичи. И значит, все мы, брат, от Рогволода. И от Буса.
Вот! Руку выдернул. Прищурился. Спросил:
— А не от Рюрика?
— И от Рюрика, брат, но и от Буса. Ведь так? Твой дед Изяслав Владимирович и мой и всех моих ближних и дальних братьев дед Ярослав Владимирович суть единоутробные братья, Рогнедичи. Ведь от других жен Владимира потомства нет, вот и выходит, что вся Русь — Рогнедичи. Так что же, брат?! Что, Полтеск — не Русь, то почему ни ты, ни твои сыновья ни в Любеч не пришли, ни в Витичев? Мы все, род Ярославов, там были и ждали. — И смотрит, не моргнет.
Смешно! Ну не снится мне Киев, не снится! Хоромы рубят по себе, и шапку выбирают по себе, как и меч. И путь. И крест.
Спросил:
— Вот Святополк, не ровен час, сойдет, кому тогда садиться в Киеве?
Мономах улыбнулся, ответил:
— Великий князь еще всех нас переживет, зачем о том загадывать?
Всеслав кивнул:
— Конечно. Что меня переживет, это да, а вот иных… А все равно когда–нибудь сойдет! И сядут Святославичи. Они ведь от среднего брата, а ты, Владимир, от младшего!
— И что с того? Вот мы с тобой разве…
— А то, пусть они и пекутся о том, дабы свеча не погасла. А что тебе? Тебе, брат, до Киева еще… ого! И доберешься ли? Подумай, брат! Стрела и та, боюсь, не долетит! — Засмеялся зло.
И пронял! Почернел Мономах! Закричал:
— Нож бросаешь, Всеслав!
— И бросаю. В ответ. Рогнедичи! — он снова засмеялся. — Свеча! Не лги мне, брат! Какие вы Рогнедичи! Кто заступился за нее! Мой дед и заступился! А Пере–юпока промолчал, за спины спрятался! А после все — к отцу, к отцу! С того и повелось, мы приняли удел Рогнедин, вы — Владимиров, и оттого — варяги вы, находники, а мы — от Буса здесь, все наше здесь, все…
Засмеялся Мономах! А Всеслав замолчал. Мономах сказал:
— Так мы варяги, ладно. А кто твой крестный, брат? От кого ты приял первый кус? И где твой старший брат схоронен, уж не в варягах ли?
— В варягах. В сече лег. Хоть говорят, что утонул. Мир праху братову. Прости мя, Ратибор!.. А твой, Владимир, младший, где? Что с ним? А то, слыхал, поди, о чем болтают! Слаб человек! И лжив. Чего, брат, не смеешься?
Не ответил — ромеич, змееныш. Сидел, полуприкрыв глаза, смотрел перед собой. Долго молчали. А у реки было шумно. Туча кричал, Копыто порывался петь. Пьяны они, все как один. Кто же к веслам теперь сядет?! А уходить пора. Брат затаился, не сболтнет, да он не из таких, ромеич он, ромеи же хитры, варягам не чета. Пора уходить!
— Брат, погоди!
Всеслав застыл. Мономах сказал:
— Вот ты уходишь, брат. А не уйдешь! Всю жизнь ты уходил, а так и не ушел. Как на Руси родился ты, так на Руси и умрешь. И еще в Степь пойдешь. А не успеешь сам, так сыновья твои пойдут. — Он тихо, кротко говорил, как черноризец. И лик его такой же кроткий был… А жгли слова, в кровь резали. — Всеслав, а знаешь, кто не отпустил тебя? Не Киев, нет. И не ненависть к змеенышам. А Глебова. Такая маленькая, слабая, а всех нас пересилила! Вернусь, обедню закажу, во здравие…
И зверь словно с цепи сорвался! И ты, Всеслав, не зная, отчего и кто тебя надоумил, откуда это все взялось, внезапно сказал:
— А знаешь, брат, ведь быть тебе на Киеве, двенадцать лет, потом помрешь. Дед твой двенадцать лет сидел на Цареграде, ты просидишь двенадцать на Киеве. Но сколько ты ради того грехов, брат, на себя возьмешь! Ох, скольких ты давыдов окаянных за то простишь да расцелуешь! Да что с того, свеча бы не погасла… Тьфу! — И встал ты, князь, давно так не вставал, и вышел из шатра. Закричал дружине, быстро побежали за тобой, все побросав, к веслам кинулись, подняли парус, и — прочь, прочь, ни разу ты не оглянулся! А ждал–то ты как, в ногах у Нее валялся и выпрашивал: «Приму посла»! Вот, принял, возвращаешься, Она тебя за печкой ждет, солнце склоняется, наступит ночь кругом, и жди шестого ангела, да не увидишь ты его, увидишь — сыновья пришли, а среди них — Давыд, Давыд в крещение, а Рогволод по имени… Как ты радовался первенцу! Думал, возмужает он — вместе выступим, все вернем. Рос он, старший сын, мужал, и на него ты уже Полтеск оставлял, знал, он сдюжит, что бы ни было, а после сдержать сына не мог, когда, собрав дружину, он кинулся вверх по Двине, затем по волокам на Днепр… И ты за ним! Это был последний твой поход, Всеслав, на Русь, он славы не принес, да ее ты и не искал, но тишины… И наступила она, та тишина! Гребут. Молчат. Вода черная, как сажа. Вдали показался курган, еще один. Володша по реке ходил, железные кресты в воду метал, река крестов не принимала. Лжет Мономах! Не Русь это, а Бусова Земля. И Бусова Река, а не Двина! И оттого, что здесь не Русь и не Двина, я в Любеч не ходил и в Витичеве не был, в Степь не пойду.