В лермонтовском тексте стремление к свободе и полноте бытия символизирует не столько движение паруса как таковое, сколько отвержение покоя и жажда «бури»:
Под ним струя светлей лазури,Над ним луч солнца золотой.А он, мятежный, просит бури,Как будто в бурях есть покой!
(I; 241)[523]
Бродскому, напротив, чужда романтическая символика бури, скомпрометированная революцией и советской (псевдо)культурой. В его текстах, соотнесенных с «Парусом», акцентирован мотив движения (или неподвижности — если описывается состояние мертвенности, оцепенения, несвободы). Так, в стихотворении «Робинзонада» (1994), изображающем «новую жизнь» в постистории, представлено общество надвигающегося будущего, обретшего псевдогармонию и выпавшее из движения времени[524]. Отсутствие в этом мире паруса символично и «диагностично»: это свидетельство его неподвижности (упомянутые пироги «новых дикарей» с представлением о движении никак не соотносятся):
Можно ослепнуть от избытка ультрамарина,незнакомого с парусом.
(IV (2); 177)
Герой Бродского — жертва кораблекрушения:
Жертва кораблекрушенья,за двадцать лет я достаточно обжил этотостров (возможно, впрочем, что — континент).
(IV (2); 177)
Утрата героем корабля вследствие кораблекрушения, из-за которого он и оказался на острове будущего, соотносит «Робинзонаду» не столько с «Робинзоном Крузо» Даниеля Дефо, у которого последствия катастрофы преодолены благодаря оптимизму, юле и уму персонажа-повествователя, сколько с «Героем нашего времени» Лермонтова, где Печорин, размышляя о своем одиночестве и непонятости, сравнивает себя с матросом, оказавшимся на необитаемом острове и ждущим желанный «парус»:
«Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…»
(IV; 284)
«Ультрамарин» и «парус» из «Робинзонады» соотнесены не только с «туманом моря голубым» (I; 241) и парусом из одноименного лермонтовского стихотворения, но и с голубой «туманной далью» и с парусом из «Героя нашего времени». Принадлежащее Печорину сравнение паруса с крылом чайки побуждает видеть «след» лермонтовского романа и в стихотворении «Остров Прочила» (1994): упомянутая в нем чайка, копящая еще не застывший горизонт («Чайка когтит горизонт, пока он не затвердел» [IV (2); 167]), тождественна парусу, в интерпретации Бродского — преодолевающему горизонт.
В английской паре к русской «Робинзонаде» — стихотворении «Infinitive» (1994) представлен тот же самый мотив попадания героя в остановившееся время острова дикарей — по Бродскому, наше общее будущее:
<…> Though it’s flattering to be regardedeven by you as a god, I, in turn, aped you somewhat, especially with your maidens in part to obscure the past, with its ill-fated ship, but also to cloud the future, devoid of a pregnant sail. Islands are cruel enemies of tenses, except for the present one. And shipwrecks are but flights from grammar into pure causality. <…>
(IV (2); 355)[525]
Отсутствие паруса символизирует неподвижность, выпадение из Времени.
Мотив преодоления границы, плавания кораблика для того, чтобы раздвинуть горизонт, завершает «Подражание Горацию» (1993):
Одни плывут вдаль проглотить обиду.Другие — чтоб насолить Эвклиду.Третьи — просто пропасть из виду.Им по пути.
Но ты, кораблик, чей кормщик Боря,Не отличай горизонт от горя.Лети по волнам стать частью моря,лети, лети.
(III; 249)
Эти вариации лермонтовского образа странствующего паруса у Бродского сохраняют сходство с прообразом. Но у автора «Новой жизни» и «Робинзонады» есть и полемический выпад против романтики бурь, воплощенной в стихотворении юного Лермонтова;
Здесь блеклый гарус одинокой яхты,чертя прозрачную вдали лазурь,вам не покажется питомцем бурь,но — заболоченного устья Лахты.
(«Песчаные холмы, поросшие сосной», 1974 [II; 348])
В этом поэтическом тексте движение паруса (яхты) уже не направлено непременно перпендикулярно по отношению к горизонту; возможно, яхта скользит вдоль его линии. Парус яхты ассоциируется здесь не с «мятежным» парусом из лермонтовского стихотворения, но с утлой лодкой смиренного финского рыболова, «печального пасынка природы» из вступления к поэме Пушкина «Медный Всадник»; упоминание о «заболоченном устье Лахты» (не случаен финский гидроним) отсылает к пушкинской строке «Из тьмы лесов, из топи блат» (IV; 274). Смиренное в тексте Бродского возвышает свой голос против возвышенного, и этот голос оказывается пушкинским.
Свободный от власти пространства парус в поэтическом мире Бродского эквивалентен облаку, также неподвластному стесняющим границам. Однажды поэт даже создает образ-«кентавр», скрещение облака и паруса:
Смятое за ночь облако расправляет мучнистый парус.
(«Венецианские строфы (2)» (III; 54])
Этот образ восходит одновременно и к «Парусу» Лермонтова, и к стихотворению Осипа Мандельштама «Разрывы круглых бухт, и хрящ, и синева…», в котором есть строка «И парус медленный, что облаком продолжен»[526].
Облако — инвариантный образ поэзии Бродского — окутано оттенками смысла, восходящими к Лермонтову. Я. А. Гордин указал на лермонтовский подтекст стихотворения «Облака» (1989): подвижные вольные стада облаков подобны облакам из поэмы «Демон», странствующим «без руля и без ветрил»[527]. Но семантика облаков у Бродского восходит также к «Тучам» — стихотворению, в котором облакам («тучкам небесным») также придана такая черта, как свобода, способность странствовать по своей юле:
Нет, вам наскучили нивы бесплодные…Чужды вам страсти и чужды страдания;Вечно-холодные, вечно-свободные,Нет у вас родины, нет вам изгнания.
(I; 305)
«Тучи» цитируются Бродским по крайней мере дважды. Первая строка стихотворения «О если бы птицы пели и облака скучали…» (1994 [IV (2); 166]) — вариация лермонтовского мотива бесстрастия облаков-тучек. Пожелание облакам испытать чувства, присущие людям, означает пожелание неисполнимого. Но соседство с оптативом «О если бы птицы пели», в котором нет ничего неисполнимого, придает первому пожеланию парадоксальный двойственный смысл возможности / невозможности. То, что птицы, которым свойственно петь, не поют, побуждает прочесть весь текст как описание небытия, не-существования. Его знаки — небытие тех, кто умер, эфемерное бытие «прозрачных вещей» (аллюзия на роман Набокова «The Transparent Things»).
Другой пример цитирования «Туч» — стихотворение «Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова». Сходство образа облаков с лермонтовским здесь сочетается с тонким отличием. В стихотворении Лермонтова лирический герой готов завидовать, и завидовать не столько свободному странствию облаков-тучек, сколько их независимости от посторонней воли, от власти, обрекающей на изгнание из родного края. Тучи, в отличие от лермонтовского лирического героя, не имеют «милой» родины. Их «холодная» свобода не только невозможна, но и нежеланна для тоскующего изгнанника. Бродскому же дорога прежде всего свобода облаков пересекать границы, вырваться из плена «державы дикой». «Облако в виде отреза / на рядно сопредельной державе» (II; 327) — это облако, свободно пересекающее границу на запад. Этот образ означает желанное стремление вырваться из цепких объятий страны, которая вовсе не видится автору и адресату стихотворения «милым севером», как Лермонтову. Но одновременно аллюзия на «Тучи» указывает на лермонтовский мотив изгнания лирического героя, остающийся в подтексте «Литовского ноктюрна». Лирический герой этого стихотворения подобен лирическому герою «Туч»: он тоже изгнанник; но тоскует он более не о родине, а о друге — адресате произведения, оставшемся за непроходимым рубежом отечества. Для лирического героя, недавно вынужденного покинуть родину, странствие туч должно ассоциироваться с изгнанием. Для адресата, Томаса Венцлова, — с освобождением. Доминирует в «Литовском ноктюрне» второе значение образа: облака изображены в восприятии адресата, а не адресанта: они тянутся из Литвы за границу, в «сопредельную державу».