Бродский же пишет о вселенском одиночестве, присущем даже Божеству — Богу-отцу и Богу-сыну, разделенным, в отличие от звезд у Лермонтова, бесконечностью космоса. Этот мотив имеет у Бродского автобиографический подтекст, ассоциируясь с судьбой самого автора, разлученного с сыном:
И восходит в свой номер на борт по трапупостоялец, несущий в кармане граппу,совершенный никто, человек в плаще,потерявший память, отчизну, сына;по горбу его плачет в лесах осина,если кто-то плачет о нем вообще.
(«Лагуна», 1973 [II; 318])[534]
В стихотворении «Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…» лермонтовскому мотиву абсолютного одиночества противопоставлена великая Встреча, бесцельному странствию лирического героя стихотворения «Выхожу один я на дорогу…» — движение к звезде. У Лермонтова звезды и человек принадлежат разным мирам, у Бродского — нет: три волхва, спешащие поклониться божественному Младенцу, превращаются в три луча звезды. Здесь скорее присутствует сходство со звездами в лермонтовском «Пророке», которые внимают герою, «лучами весело играя» (I; 331). Но инвариантный мотив Бродского — затерянность Бога (и человека) в пространстве — сохраняется. Лермонтовским небожителям — и Богу, и ангелам — чуждо человеческое, «слишком человеческое» чувство. Чувство Одиночества.
Лермонтов пишет о разговоре звезд. Звезда у Бродского обычно единственна и потому одинока: «Одна звезда горит над спящей пашней» («Пришла зима, и все, кто мог лететь…», 1964–1965 [I; 401])[535]. Одиночество звезды означает невозможность разговора: собеседника нет. «Спящая пашня» у Бродского на денотативном уровне сходна со спящей землей и пустыней у Лермонтова. Но коннотации этих выражений различны. В «Выхожу один я на дорогу…» сон не противоположен разговору, а, наоборот, является условием таинственной беседы земли и Бога (ср. также мечту лермонтовского лирического героя слышать во сне «сладкий голос», поющий про любовь [I; 332]). У Бродского спящая пашня — оцепеневшая, мертвая, глухая. Не случайно это пашня зимняя, укрытая снегом.
Одинокая звезда у Бродского может быть безгласна; вместо поэтического тумана ее обволакивает чадный дым: «и звезда моргает от дыма в морозном небе» («Ты забыла деревню, затерянную в болотах…» из цикла «Часть речи», 1975–1976 [II; 407]). Контрастная соотнесенность с «Выхожу один я на дорогу…» задана синтаксисом строки Бродского: предложение, как и у Лермонтова, начинается с присоединительного союза «и», за которым следует подлежащее — существительное «звезда» (у Лермонтова — «И звезда с звездою говорит»).
Лермонтовский образ звезд говорящих также встречается у Бродского. Но говорит или поет одна звезда — солист оркестра, который отзвучал:
Так смолкают оркестры. Город сродни попыткевоздуха удержать ноту от тишины,и дворцы стоят, как сдвинутые пюпитры,плохо освещены.Только фальцет звезды меж телеграфных линий —там, где глубоким сном спит гражданин Перми.
(«Венецианские строфы (1)», 1982 [III; 52–53]).
Строка, посвященная похороненному в Венеции С. П. Дягилеву («гражданину Перми»), в плане означающих сходна со сном, которым хотел бы навеки заснуть лирический герой стихотворения «Выхожу один я на дорогу…». Сладкому голосу, поющему про любовь, в стихотворении Лермонтова соответствует песня звезды в венецианском небе, разграфленном проводами, как нотная бумага. Но означаемые у Лермонтова и Бродского различны. Лермонтовский герой мечтает о вечном сне-успокоении, лишь внешне схожем со смертью:
Я б хотел забыться и заснуть! 4Но не тем холодным сном могилы…Я б желал навеки так заснуть,Чтоб в груди дремали жизни силы,Чтоб дыша вздымалась тихо грудь; 5Чтоб всю ночь, весь день, мой слух лелея,Про любовь мне сладкий голос пел,Надо мной чтоб, вечно зеленея,Темный дуб склонялся и шумел.
(I; 332)
Лермонтовский герой грезит о недостижимом; отвечая автору «Выхожу один я на дорогу…», автор «Венецианских строф (2)» упоминает о реальной смерти, а не о романтическом вечном сне-успокоении. Оспаривающее Лермонтова «переписывание» мотива успокоения-сна под сенью темного дуба Бродский совершает в стихотворениях «В кафе» (1988) и «То не Муза воды набирает в рот» (1980). Герой стихотворения «В кафе» обретает не сон-покой, но лишь его мнимое подобие, связанное не с ощущением жизненных сил, как у Лермонтова, но с чувством собственного не-существования:
Под раскидистым вязом, шепчущим «че-ше-ще»,превращая эту кофейню в нигде, в вообщеместо — как всякое дерево, будь то вязили ольха — ибо зелень переживает вас,я, иначе никто, всечеловек <…><…>сижу, шелестя газетой. <…><…> чей покой,безымянность, безадресность, форму небытиямы повторяем в сумерках — вяз и я?
(III; 174)
Звуки, издаваемые вязом, «че-ше-ще», фонетически сходны со звуком «ш» в слове «шумел», которое завершает лермонтовский текст[536]. Но последовательность этих звуков, находящихся в конце русского алфавита, порождает мотив конца, прекращения жизни. А дерево, вяз, ассоциируется у Бродского не с вечной жизнью, а с небытием; значимо фонетическое сходство с глаголом «увязнуть». Значимы и различия грамматической структуры предложений, описывающих лермонтовского героя, мечтающего о покое под корнями дуба, и героя Бродского, сидящего под раскидистым вязом[537]. У Лермонтова в последней строфе «Я» выступает в роли грамматического объекта, а не субъекта (эта роль отдана таинственному «голосу» и «дубу»): «про любовь мне сладкий голос пел, / Надо мной <…> / Темный дуб склонялся и шумел» (I; 332). Такие конструкции свидетельствуют о «вовлеченности» лирического героя в мир природы, частицей которого «Я» и желает стать. У Бродского вяз и «Я» уравнены в своей грамматической функции субъекта (при том что семантически «Я» — «никто»). Построение высказываний указывает на невозможность для Бродского такой «вовлеченности». На невозможность даже мечты о покое — вечном сне под густой кроной дуба.
Ожидание героя Бродского бесцельно и заставляет вспомнить о ситуации абсурдистской пьесы С. Беккета «В ожидании Годо»: ее персонажи, Эстрагон и Владимир, ждут Годо под деревом. Другая параллель к стихотворению «В кафе» — переживания, испытанные при созерцании каштана и его корня и колеблемых ветром вещей Антуаном Рокантеном, героем романа Ж.-П. Сартра «Тошнота». Но в отличие от Сартра, Бродский акцентирует не столько момент абсурдности бытия и отграниченности и несвободы существования различных «вещей», сколько момент небытия, не-существования[538].
В стихотворении «То не Муза воды набирает в рот» говорится о сне, подобном смерти, но смертью не являющемся: «То, должно, крепкий сон молодца берет» (III; 12). В этом он напоминает сон, о котором мечтает лермонтовский герой. Но у Бродского сон символизирует не обретение покоя и не грезы о любви, а разрыв с любимой и небытие:
Навсегда расстаемся с тобой, дружокНарисуй на бумаге простой кружокЭто буду я: ничего внутри.Посмотри на него — и потом сотри.
(III; 12)
Говорящие звезда и пустыня из лермонтовского «Выхожу один я на дорогу…» упомянуты в разговоре персонажей поэмы Бродского «Горбунов и Горчаков» (1968):
«Но вечность-то? Иль тоже на столестоит она сказалом в казакине?»«Единственное слово на земле,предмет не поглотившее поныне».«Не это ли защита от словес?»«Едва ли». «Осеняющийся КрестнымЗнамением спасется». «Но не весь».«В синониме не более воскреснем».<…>«И нет непроницаемей покрова,сталь полно поглотившего предмет,и более щемящего, как слово».«Но ежели взглянуть со стороны,то можно, в общем, сделать замечанье:и слово — вещь. Тогда мы спасены!»«Тогда и начинается молчанье.
Молчанье — это будущее дней,катящихся навстречу нашей речи,со всем, что мы подчеркиваем в ней,с присутствием прощания при встрече.Молчанье — это будущее слов,уже пожравших гласными всю вещность.<…>Молчанье есть грядущее любви;пространство, а не мертвая помеха,лишающее бьющийся в кровифальцет ее и отклика, и эха.<…>Жизнь — только разговор перед лицомолчанья». <…>
«Восходит над равниною звездаи ищет собеседника поярче».«И самая равнина, сколько взорохватывает, с медленностью почтыподдерживает ночью разговор».«Чем именно?» «Неровностями почвы».
(II; 126–127)
Основной мотив поэмы Бродского и главный вопрос, занимающий персонажей-собеседников (или одного персонажа, разделенного на два голоса, двуликого), — непонимание тобою другого и непонятость тебя другим, сопровождаемые жаждой, стремлением к пониманию. Слово, язык, чувствуют персонажи Бродского, может быть понято как средство спасения от обнаженной, самодостаточной материи, от вещей — средство, приоткрывающее смысл бытия; и как преграда между человеком и бытием, как сеть, опутывающая сознание[539].