Была бы постарше, могла бы танцевать голая перед туристами. Красивая девчонка, но еще мала.
Паренек говорил о шансах на проституцию с таким же уважением, с каким во Франции говорят о кинокарьере.
На следующий день девочка с братишкой пришли снова. И снова остались стоять поодаль.
— Есть у тебя еще свистулька? — спросил я. — Вчерашняя мне очень понравилась.
Девочка протянула мне дудочку, но похвала оставила ее совершенно равнодушной. Карман у меня был набит разноцветными леденцами — в то утро меня осенила оригинальная мысль, что детям можно давать не только сигареты, но и конфеты. Вынув зеленую мятную рыбку, я подал ее малышу. Он вытаращил глазенки, несмело протянул руку и схватил леденец. Сестра дернула его за рукав, и оба побежали прочь.
Я купил еще несколько свистулек, но так и не сумел приручить девочку. Правда, она уже сама подходила к нам, а когда я проводил рукой по ее волосам, не убегала, но держалась по-прежнему настороже. Какую же, должно быть, борьбу вели между собой в этом маленьком сердце нужда и ненависть, какие, вероятно, угрызения совести испытывала она из-за того, что принимает подарки от убийц своего отца.
Однажды, когда остальные дети разбежались по песчаным дюнам и мы остались втроем, я сказал ей:
— Те, кто убил твоего отца, плохие люди. Но не все европейцы плохие.
— Нет, плохие, — тихо проговорила девочка.
Она сидела полуотвернувшись от меня и пересыпала песок из ладони в ладонь.
— Среди нас есть такие, кто ненавидит убийства, и таких гораздо больше.
Она потупилась, зарыла руки в песок.
— Ты, наверно, думаешь, почему же, если их больше, они не остановят тех, кого меньше. Дай срок, остановят.
Я замолчал, обескураженный тем, что бросаю слова на ветер, что мои слова звучат неубедительно. Девочка продолжала задумчиво пересыпать песок. Малыш блаженно сосал большой золотистый леденец.
На другой день я двинулся в обратный путь. У автобуса собрались многие из моих друзей. Надо всеми возвышался шейх, на темном суровом его лице лежала печать такого достоинства, будто он и впрямь был шейхом. Совершились последние торговые сделки, я раздавал в окно последние сигареты, со всех сторон неслись звонкие голоса: «Мне, месье Сигарет!», «И мне, месье Сигарет! И мне!»
А девочки и ее братишки не было.
Призывно загудел клаксон, водитель включил первую скорость. Автобус неуклюже качнулся, вслед ему понеслись прощальные крики мальчишек. Медленно миновав извилистые улочки, мы выбрались на шоссе. Тут, у самого крайнего дома, я заметил девочку и мальчугана. Она кинулась к автобусу, растерянная, побледневшая:
— Возьмите, это вам…
Я высунулся из окна, но в это мгновение водитель выжал скорость, и я не смог дотянуться до детской руки, державшей тростниковую дудочку.
Я посмотрел назад. Ветер в тот день дул из пустыни, и ветхая одежонка развевалась на худеньких детских фигурках. Девочка, провожая глазами уходящий автобус, придерживала рукой волосы, а малыш, чтобы защититься от пыли, прикрыл глаза ладонями. Ссутулившиеся от ветра фигурки становились все меньше, пока совсем не исчезли в тучах песчаной бури.
* * *
Экзотика… Я терпеливо коллекционировал ее в лондонском Сохо, в барах Амстердама, на скучно-безликих, прямых улицах Роттердама — городе, возникшем из пепла войны, точно феникс, но феникс из бетона и стали, изготовленный из отдельных деталей и собранный из деталей, как автомобиль на конвейере.
Я искал экзотику в неоновых ночах Брюсселя, на холодных, мокрых пляжах Остенде, в игорных домах Монте-Карло и Ниццы, на причалах Гавра, в ночных кварталах Франкфурта и Кельна, в липкой сырости летней Венеции, на площадях Копенгагена.
Экзотика… Бесхитростное стремление к чему-то новому, неизведанному. Бесхитростное стремление удивить людей рассказом о своих странствиях по таким вот особенным местам. Но только теперь людей трудно удивить, а, может, они вообще не хотят удивляться, да и телевизор мгновенно показывает им различные уголки тех городов, которые ты с таким трудом пытаешься им описать. Ну, допустим даже, что ты и удивишь кого-то… А дальше что?
Что касается описаний, я давно уже отношусь к ним с недоверием — возможно, потому, что в свое время чересчур старательно заполнял ими свои записные книжки. В наш век визуальной информации подробно описывать что-либо — это, пожалуй, все равно, что участвовать в автомобильных гонках на велосипеде. Стоит мне ощутить, что какое-то подозрительно затянувшееся описание навевает на меня скуку, как я тут же обрываю его. Какой смысл докучать и себе самому, и читателю?
Что же касается экзотики… Я приволок ее из Алжира полный чемодан. Груды записей, фотографии с верблюдом и без, дюжины дудочек и препарированных ящериц, сувениры из разных мест, не говоря уж об упоминавшемся сахарском пледе и медном подносе. Словом, насобирал я экзотики выше головы, хоть и не совсем такой, на какую рассчитывал. Не было и в помине Пеле ле Мокко и Хедди Ламар, а белый город Алжир выглядел белым только издали. Но зато я увидел колониализм в его последней фазе (так утешал я себя), ощутил первые признаки неизбежного взрыва, повстречал столько разных людей — Аллега, молодого журналиста, Асура, арабов из Махиеддина, Касбы и Бу Саада, ребятишек, бедуина из фирмы Кука, сержанта, шофера, официантов, уличных женщин и многих, многих еще, всех не перечесть.
Все это верно, да что пользы? Загребаешь обеими руками, а потом убеждаешься, что в ладонях — пусто. Из всех, с кем я познакомился там, я смог — хорошо ли, плохо ли — использовать только молодого журналиста из алжирской газеты. Потому что имел возможность провести с ним несколько дней кряду, потому что он был француз, потому что он был мне понятен. И когда я узнал об его аресте, он снова оказался со мной рядом — правда, уже не такой веселый и общительный, как тогда, в Алжире, а призрачный и безмолвный, словно тень. Эта тень неотступно следовала за мной, и я написал о ней короткую повесть «Как умираем только мы».
А что же остальные?.. Да ничего… Ведь мы считаем, что экзотика — это преимущество, а на поверку — она помеха. Только после того, как привычное для твоего героя станет привычным и для тебя и ты научишься видеть в его жизни не экзотику, а обыденность, только после того, как его мир станет частичкой и твоего мира, ты сумеешь по-настоящему ощутить его. Не в угаре первого свидания оценивают достоинства женщины, а в будничном свете долгой совместной жизни.
И еще кое-что, быть может, самое главное: человек становится твоим героем только в том случае, если ты в достаточной мере полюбил его или возненавидел. Даже если это герой эпизодический, ему нет места в твоем произведении, если он не вызывает у тебя никаких эмоций.
Мы нередко говорим о сердце обкатанными, пустопорожними фразами. Быть может, и глупо относиться к нему иначе, чем к литературному символу. Быть может, с научной точки зрения сердце — это всего лишь узел нашей кровеносной системы, и только невежда способен видеть в нем источник чувства. Но едва ли литературное или любое иное художественное произведение зарождается в мозгу, понимаемом как вычислительная машина. Только сердце подсказывает автору, родится художественное произведение или не родится, хотя для физиологов сердце — это насос, поддерживающий циркуляцию алой жидкости.
Да, только сердце. Когда ты чувствуешь, что его привычный мерный ритм нарушается, когда оно охвачено внезапной аритмией сострадания, когда оно подкатывает к горлу и начинает излучать тот особый жар, без которого твое творение никогда не будет согрето и никогда не сможет жить.
Да, только сердце — несмотря на все мое уважение к вычислительным машинам. И когда однажды, после стольких дней, потраченных на собирание материала и стольких колебаний, я стал наконец кое-что извлекать из груды своих записок, чтобы превратить в рассказ, то единственным моим компасом было сердце, и только сердце.
* * *
— Как возникает у вас замысел произведения? — спросил меня однажды один молодой критик, проводивший какой-то опрос.
— Откуда я знаю?
— А как вы выстраиваете само произведение?
— Откуда я знаю?
Он, вероятно, решил, что я кокетничаю, — дескать, сфера подсознательного, — и перешел к следующему вопросу. Вообще, когда говоришь правду, тебе не всегда верят. Чтобы поверили, надо, покривив душой, говорить в духе обычных штампов. Сказать, например, что сначала ты избираешь какую-нибудь важную проблему. Затем подыскиваешь конфликт, в котором бы эта проблема раскрывалась наиболее ярко. После чего, мол, начинаешь разрабатывать характеры, которые наиболее естественно привели бы события к данному конфликту. Или же наоборот: сначала характеры, потом конфликт, потом проблема. Так даже лучше, потому что и ребенку известно, что главное в искусстве — характеры. Солги так или иначе, тогда тебе поверят.