Московской Славянке, а в дачных местах — в деревне под Всеволожской. Лесные массивы наполовину вырублены, и все же это оазис в огненной пустыне Ленинградского фронта. Кое-кто, говорят, с первых дней войны спасает здесь свою шкуру «во имя родины». Эти кое-кто обнаглели, грубость стала их второй натурой. А может быть, первой?
Занятия начались. Люди на курсах в подавляющем большинстве с переднего края, видавшие и огонь, и смерть. Это наложило отпечаток на их характер.
14 декабря.
О том, что я во Всеволожской, Ольке не пишу. Ничего не сообщил о гибели Бориски ни ей, ни Нюре Кирпу, ни матери в Нижнебатуринск. Мама в письмах тоже о погибших — ни слова. Только о живых. Будто все сговорились друг друга щадить.
Побывал в Ленинграде. В тылу полка встретил капитана Рудкова. Всюду — в землянке, на тренировках, и здесь, в городе, — он одинаков: тщательно выбрит, белоснежный воротничок, выправка кадрового военного. А ведь его мирная профессия — инженер.
От Рудкова узнал: наш дивизион, в том числе моя батарея, снялись и заняли боевой порядок в районе «пупка» — на голом пустынном поле. Досталось же им…
Дождутся ли меня?
9 января 1944 года.
Первая запись в новом году. Не знаю, с чего начать.
7 января внезапный приказ: курсантам батарей немедленно убыть в свои части. Такое срочное откомандирование с курсов говорило о многом: видимо, предстоит «драчка».
Проездом заскочил к Ольке. Она лежала на кровати, уткнувшись лицом в подушку. Не слышала, как я вошел, В крохотной комнате тепло. Дрова есть, заметил на кухне старые балки и доски — останки деревянных домов.
— Олька!
Оторвала голову от подушки и медленно спустила ноги. Посмотрела на меня так, словно попрекнула: жив?
На столе конверт. На нем Олькиным почерком: «П/п №… Борису Клямкину». А наискосок на том же конверте: «Адресат убит».
Я не сказал ей о встрече с Бориской, о том, как несли его, раненого, на солдатской шинели. Когда-нибудь расскажу. Если сам останусь жив.
А пока мы оба молчали.
— Ты пристроишь меня до утра?
Какая благодать улечься не на нарах, не на голой земле, а на пружинящем диване, знать, что под тобой простыня. Я отвык от комфорта. Одичал.
Из окна, сквозь белый начес снега, в комнату просачивалась темно-серая ночь. В квартире никого. Тихо. Лишь где-то упорно скребут крысы. Олька вытянула из-под одеяла руку, тоненькую, ломкую, и шлепнула об пол туфлей:
— Ш-ш-ш! — На минуту все умолкло, и снова скребки. — Хотела на фронт — отказали.
— Тебе-то туда зачем?
— Говорят, скоро в наступление наши пойдут.
— Мало ли что говорят.
— Ты переписываешься с ней? — спросила полусонным шепотом.
— С кем?
— С твоей… Инной.
— Редко.
— Ты любишь ее?
Олька! Даже мать не спрашивала об этом. Я притворился спящим.
В полночь над крышей свистнул снаряд и где-то недалеко разорвался. Спускаться в убежище не хотелось.
Утром Олька едва добудилась меня. Стали прощаться.
— Береги себя… — Запнулась, смутившись простодушного смысла своих слов. — Пиши.
Я обнял ее. Олька решила проводить меня до места, где ждала грузовая машина. Снег шумно хрустел под ногами, словно невидимые челюсти грызли сухари.
— Посмотри, Коля, у тебя стекло треснуло на часах. И циферблат стертый. Возьми-ка мои. — Надела свои часики на мою руку. — Ну чего ты ерепенишься? Потом… после войны отдашь.
После войны… Доведется ли?
Я взобрался в кузов и долго помахивал ей рукой. Олька стояла на заснеженной дороге. Печальная и улыбающаяся. Жалкая и сильная.
Дорога запетляла, и я потерял из виду черное пятнышко на снегу. Где-то глухо прогремел разрыв. Не там ли, где Олька?
12 января.
Наш дивизион потрепало. За время моего отсутствия он участвовал в боях за «пупок» и понес большие потери.
Батарея заняла огневые позиции в районе предстоящих сражений. Позиции расположены очень близко от переднего края.
Задача — стрелять прямой наводкой. Но ничего определенного в смысле сроков и серьезности операции для дивизиона мне пока неизвестно.
15 января.
Позавчера по телефону раздался голос командира дивизиона Рудкова:
— Собираться!
Я отдал эту же команду, а сам пошел получать задачу.
Батарея приготовилась к отъезду. Ждали машин, а их все нет и нет. В дивизионе уже сняли телефонную связь.
Машины прибыли только к полуночи. Начинаем грузиться. Наконец тронулись. На дорогах пробки. Огромный, небывало огромный поток пехотинцев, артиллеристов, связистов… Грузовики, пушки. На волокушах — боеприпасы, продукты. Все это направлялось к передовой. Величайший порыв, огромный труд людей понадобились для того, чтобы привести в движение сложный механизм наступательной машины.
Немцы освещали передовую ракетами. Они нервничали.
До зари еще два-три часа. Рассредоточиваемся в районе «пупка», в лощине. Немец бьет по ней артиллерией, обстреливает ружейно-пулеметным огнем. Есть потери. Солдаты перетаскивают на себе пушки, боеприпасы. Через воронки, через траншеи. Пушки поставили в укрытие. Грязные, продрогшие, люди мои втиснулись в какую-то щель, где по колено воды.
Во время остановки начальник штаба дивизиона старший лейтенант Цыганков — и в самом деле как цыган иссиня-черный — знакомил нас, комбатров, более подробно с задачей. Однако день, час атаки и артнаступления не назвал. Я предполагал, что об этом сообщат хотя бы за несколько часов до начала. Но в 10.30 Цыганков прибежал запыхавшийся, взмыленный. Сунул мне таблицы сигналов и другую документацию: в 11.00 я должен открыть огонь.
То и дело смотрю на часы — Олькины часы. Что-то ласковое в них, комаровское.
Осталось десять минут.
— К бою! — скомандовал я.
Артподготовка началась. Грохот все усиливался. Вот-вот к нему должны присоединиться и удары моих орудий. В каждом расчете по пять человек. Сумеем ли? Успеем ли выкатить пушки из укрытия?..
Но чудо свершилось! Каждая пятерка самостоятельно выкатила орудие из укрытия. Где еще найти такой народ?
За день до этих событий в письме из Комаровки мне сообщили, что во время боевой операции Фому Лукича — командира партизанского отряда — схватили фашисты и издевательски казнили его: повесили на дереве головой вниз.
Олька, Олька!.. Я не могу читать твоих писем. Кажется, мое сердце все в синяках. Олька, я отомщу за наше горе, за твои слезы!
И вот за три минуты до открытия пальбы я держу в руках, словно приговор, таблицу огня.
Артподготовка. Мне жарко. Сбросил рукавицы, шинель и остался в одной гимнастерке.
11 часов 00 минут. Даю выстрел из пистолета:
— Огонь!!!
И моя батарея заработала таким темпом, которого не предусматривает ни одно наставление. Снижаю темп стрельбы, чтобы сохранить боеприпасы. Ибо в первый период двадцать минут я должен вести огонь непрерывно.
Немцы пытались отвечать. Но вскоре были вынуждены смолкнуть: их огонь парализован.
Голова гудит от непрерывного