«Выброси все это из себя, девочка, – повторял он. – Вещи названные перестают доминировать, позволяют облечь себя в слова и с этой минуты становятся мертвыми. Никто не переживал ничего, подобного тому, что пережила ты, ты, словно космонавтка, рассказывай же мне, рассказывай».
И я говорила, но я вовсе не хотела убить в себе Зофью, то есть Зофью-то, наверное, да, но вовсе не чувство верности Кшиштофу. И все чаще задумывалась, как он там справляется без меня. Я выработала поразительную ловкость: сперва рассказывала о своей жизни в течение последних лет, почти не вспоминая о Кшиштофе, но потом, когда мне пришло в голову, что психолог, должно быть, пишет какие-то отчеты и в конце концов поймет, что означает отсутствие в этих монологах моего партнера, начала придумывать. Кшиштоф стал литературным героем, да, да, стал он им впервые именно тогда, а не под вашим пером. Я плела истории, почти неотличимо похожие на те, что я переживала в действительности, но все-таки другие. А когда перебирала в выдумке или касалась проблем, о которых психолог имел подробные данные, он, случалось, прерывал меня и, поглаживая по руке, говорил: «Тебе показалось, деточка, этого не было». Я соглашалась, что он прав, и продолжала врать, но уже тоньше. Я хотела счистить с себя Зофыо, но не вымести вслед за нею Кшиштофа, вопреки душеведу, который так определил мою задачу: «Ты должна очиститься от всего, что там с тобой происходило. Кто такой Кшиштоф? Чужой человек, с которым ты по-настоящему и знакома-то не была. Ты ведь даже не видела его собственными глазами». Вроде бы так; иногда я с тревогой задумывалась, а узнала бы я его, если бы увидела его своими глазами, а не через очки упряжи? И однако он не был мне чужим: все то, что раздражало меня в первые месяцы, пьянство, которое под конец нашей акции я старалась как-то ограничить, канализировать, перестало иметь какое-либо значение. А воспоминания о тех минутах, когда он умел проявить зрелую нежность, преданность – таких минут было страшно много, – совершенно выбивали меня из колеи. Словно я обидела не только и не столько его, сколько себя. Словно перестала всерьез относиться к чему-то, что постоянно происходит между людьми и без чего нет настоящей жизни. Словно я это что-то измарала. Чудесное слово, не правда ли? Никто его сейчас не употребляет. А мне приходится.
Вот так это и шло. Минули апрель и май; с началом лета я научилась идентифицировать себя как Ирену – ту Ирену, которая спокойно живет где-то к югу от Ольштына, играет с собакой и как раз заново начала учиться плавать. Когда первый раз входишь в воду, ощущение не слишком приятное, отдаленно напоминавшее ощущение от надевания упряжи, – но потом я почувствовала, что озеро, оно естественное, настоящее, мокрое. Я ныряла и превращалась в подводную лодку. На дне переворачивалась на спину и смотрела на солнце. И позволяла вытолкнуть себя наверх, выпуская постепенно воздух и гудя, как двигатель корабля, а когда выскакивала на поверхность, то взрывалась смехом. Однажды я начала расспрашивать, что с моими сменщицами, что с группой, работавшей с Анастасией, однако психолог отрезал: сейчас это уже не имеет значения. Я поняла, что никогда про это не узнаю. И одновременно чем лучше мне было, чем большую радость я чувствовала от пребывания там, тем отчетливей понимала, что так просто это не может кончиться. И я решила вернуться. Вырваться из этой сладостной тюрьмы. Да, потому что, если я была Ирена – а я была ею, – я не могла согласиться с несправедливостью, причиненной тому человеку. «Никакой тренировки „наших девушек"», – с яростью думала я. Но я была уже настолько разумна, что ни с кем этими мыслями не делилась.
Я старалась выиграть время и потому вела себя, как раньше. Ходила на прогулки, читала книжки, которые привозили по моему заказу, в пансионате наконец появились газеты. Однажды весь дом заполнился мухами, это было подлинное нашествие. После обеда разразилась чудовищная буря, хлынул проливной дождь, молнии вспыхивали одна за другой и причем рядом друг с другом. Видно, мухи чувствовали дождь. Я объявила, что с меня хватит мухобойства – мы их били все утро, – что я предпочитаю вымокнуть, и села на скамейку возле дома. Я говорила себе: «Ирена, не затем ты изучала точные науки, чтобы сейчас не суметь вести себя разумно». Рассуждения мои выглядели так: из-за того, что я знаю, они никогда не выпустят меня из своих лап. Либо я буду готовить им кадры, либо, а это вполне возможно, они меня убьют. Ежели я буду проявлять признаки выздоровления, они в конце концов заберут меня в Союз. А ежели не буду, засадят в дурдом. Там, наверное, полно людей, рассказывающих истории, подобные моей. А вот ежели я сбегу и установлю контакт с Кшиштофом, вдвоем мы что-нибудь придумаем. Внезапно Кшиштоф стал моим спасением. Помогая ему, я могла помочь себе.
И тогда до меня дошло, что любой старательно разработанный план бегства отсюда будет хуже, чем незамедлительный побег (мне тогда пришло в голову выражение непосредственная акция). Во-первых, потому что на должности психолога у них, вне сомнений, специалист высочайшего класса, а я все, что делала в течение последних трех лет, делала при посредстве марионетки; мое собственное тело легко могло подвести меня. Кроме того, существовала опасность, что, прежде чем я придумаю надежную дорогу бегства, они предпримут средства предосторожности. (Так можно сказать? Ведь вы не филолог.) Во-вторых, в том случае, если меня поймают, я превращаюсь в опасную преступницу, способную выдать строго охраняемый секрет, а вот если я убегу немедленно, без подготовки, у меня есть шанс предстать в роли сумасшедшей. Относительно не опасной. Так значит – в путь! Я и так засиделась здесь. Я вскочила и помчалась под ливнем в ту сторону, где, как я знала по прогулкам с собакой, была ближе всего металлическая сетка. На мне был тренировочный костюм, я промокла до нитки, ветки хлестали меня по лицу, и вдобавок все произошло так же быстро, как завершение проекта «Венера», – что называется, отсечь одним ударом. Но, возможно, так и должно было быть, возможно, так было для меня легче всего. После десяти минут безумного бега я буквально врезалась в сетку, благодаря чему могла не мучиться сомнениями – под током она или нет. Я вскарабкалась по ней, впервые за много лет благодаря Бога за то, что в детстве дружила с мальчишками и лазала по деревьям. Я побежала дальше, молясь, чтобы то шоссе, по которому меня сюда привезли, не делало какого-нибудь гигантского поворота вправо, потому что тогда я вполне могла бы бежать параллельно ему до самого вечера – то есть до того момента, когда меня поймают. Поворот был, но в мою сторону, так что я довольно скоро уже стояла на обочине. Время от времени по шоссе проезжали машины, уже начались отпуска, и под таким ливнем у нестарой женщины в мокром тренировочном костюме были большие шансы, что ее подвезут. Третий водитель затормозил. Мне безумно повезло, в России говорят: «Дуракам везет»: он ехал в Варшаву.
8
Она умолкла, а у меня возникло неприятное впечатление, что я просто-напросто выловил из моря житейского двух сумасшедших: сперва алкоголика, а теперь вот эту. В ее рассказе таилось безумие, я это явственно чувствовал: подводные лодки, искусственные тела, даже эти мухи перед дождем – все словно бы тронутое ржавчиной сумасшествия, которому, возможно, я сам дал толчок, напомнив своей книгой какой-нибудь давнишний, может быть, происходивший много лет назад разговор с паном Кшисем. Невозможно было отрицать, что она знает настоящее имя Клещевского. И теперь все это вырвалось из нее бурлящей, горячечной фантазией. Фантазией, отводящей ей центральное место во всей этой истории. И центральное место в мире: кто, как не она, вкусила вторую жизнь, эрзац бессмертия, а сверх того такое чувство, ради которого мужчина бросает все? Теперь я уже не опасался, что за моей спиной что-нибудь произойдет, – что там может произойти? – я боялся женщины, сидящей напротив меня, ненормально экономной в движениях, быть может, собирающейся с силами для неожиданной атаки, а может, как раз и атакующей меня словами, миазмами своего изуродованного воображения. Я жалел, что пришел сюда, почти жалел, что написал этот роман, который должен был стать чем-то очищающим, ни к чему не обязывающей игрой, реакцией на мои личные неприятности, возможно, в какой-то мере также воображаемым обольщением Марии (поскольку признаемся откровенно, пан Вальчак, кто стоял перед вашими глазами, когда вы так трепетно писали эротические сцены? На кого это должно было произвести впечатление? На Ежи?) А здесь сидело это больное чудовище и, похоже, выходило уже из терпения, оттого что я погрузился в собственные мысли и ничего не говорю.
– Это было в июне восемьдесят восьмого года? – спросил я, чтобы прервать молчание.
Она отрицательно покачала головой.