— Знаешь сказку, как у семерых братцев жила одна сестрица. Не слыхала, Даша, этой сказки? — Он сразу же перешел с нею на «ты». — Вот и будешь у нас, как в той сказке. И в обиду не дадим, и замуж за принца отдадим. Приезжай, Даша, — не раскаешься!..
— Он тебя сагитирует, будешь у них в бригаде стряпухой, щи черпушкой мешать, — сказал, смеясь, Глеб.
— Почему обязательно стряпухой? А чего плохого — и стряпухой у наших ребят? Загордился, друг, недооцениваешь фактор общественного питания. Могу и другое предложить: почему не взрывником, мастером цеха грома и молнии? Эх, Даша, желаешь живого сокола заиметь?! — закричал Илья. — Подарим тебе соколенка... У нас в бригаде сейчас живет, ребята из гнезда взяли. Мы тогда на отметке три тысячи десять шурфы закладывали. Красавица птица, малыш еще, а злой как сатана! Может, ты ее и приручишь. И будет у тебя свой сокол для охоты — красиво! Заметь к слову, сапсан на лету бьет и не промахивается. А промахнется — разбивается об землю насмерть. Так и живет: победа или смерть.
Даша вмиг нарисовала себе картину: она верхом на коне, в охотничьей куртке — замшевой, оливкового цвета, — в зеленом берете, в сапожках со шпорами, а на руке у нее, на рукавице, похлопывает в нетерпении крыльями сокол — послушный и яростный. И эта иллюстрация к какому-то историческому роману привела ее в мечтательное состояние; Даша нашла, что в картине было вместе с тем что-то современное, спортивное.
— Что я могу тебе еще предло́жить? Консерватории у нас нету; когда будет, не скажу. Ананасы в Саянах не растут, кино по случа́ю смотрим. А что есть? — спросишь. — Илья разлил остатки вина по чашкам, но помедлил пить. — Про заработок разговор особый — в нашей бригаде ребята не жалуются: что потопаешь, то и полопаешь, — в Сибири так говорят. А сверх того... Сверх того, Даша, простор, какого нигде нету! А я, скалолаз-кочевник, стою на отметке надо всей этой красотой и дышу. Весной тайга вся дымчатая; в сентябре — текинский ковер аж до самого горизонта. Река петляет, глаза слепит, плоты идут... Наравне со мной одни птицы, надо мной — одно небо, душа обмирает. — И так пышно и мило у Ильи это прозвучало: «душша». — А еще шуму много производим, тоже интересно, косметику на шарик наводим: была гора — нет горы, в одном месте срежем, как бородавку, в другом насыпем — действуем в заданном направлении. Приезжай, Даша! Дадим тебе ружьишко, лошадку дадим, есть у нас карабаир, четырехлетка, — и под вьюк и под седло, чудо-конек! Ну, за наше знакомство! Винишко легкое — не порох, не разо́рвет...
Он поднял свою чашку, и все чокнулись.
Этот друг Глеба и здесь производил много шума, и, наверно, он преувеличивал, и не прочь был прихвастнуть, и говорил «предло́жить» и «разо́рвет», но Даша, пожалуй, не встречала другого такого рассказчика. Да и рассказывал он не одними словами, но и переменчивой живостью своего крепкого, обуглившегося на солнце лица, легкими быстрыми жестами и даже внезапными паузами, подогревающими любопытство: а что же дальше? Он вскакивал и вновь садился, отхлебывал вино, закуривал сигарету, бросал недокуренную — глаза его вспыхивали желтым огнем, и перед слушателями возникали те же картины, что стояли перед ним.
— Приедешь? — допытывался он у Даши. — Следом за Глебом, а то и с ним вместе. Вот это будет сказка наших дней.
Даша смеялась, кивала, отмалчивалась, и ей становилось все веселее. Конечно, она никуда не собиралась уезжать из Москвы, пока по крайней мере, — для нее давно уже составились в семье прочные планы на будущее: английский язык, институт иностранных языков, музыка. Но при всей определенности ее взглядов на то, что ей подходит и что не подходит, она поддалась сегодня непривычному искушению. И ее дразнила и возбуждала самая возможность сразу вдруг изменить свою судьбу, изменить круто и, может быть, непоправимо, — стоило только отважиться, сказать сейчас коротенькое «да». А если вправду существовал край, где девушки скакали на карабаирах и охотились с соколами и где семеро храбрых братьев, мастеров грома и молнии, берегли и баловали одну младшую сестрицу, то почему бы ей, Даше, и не стать этой сестрицей и не войти в эту жизнь, похожую на повесть Грина или на волшебное представление?.. Даша поглядела на Глеба, тоже возбужденного, смеющегося, неузнаваемого; он, встречаясь с нею глазами, словно бы спрашивал: «Ну как ты, решаешься»? «А ты?» — спрашивала, в свою очередь, Даша. И ей чудилось, что какие-то прекрасные и самые главные перемены стоят уже за дверью и вот-вот постучатся сюда...
Когда она вспомнила, что пока еще у нее есть другой дом, было уже около трех часов ночи. И как ни счастливо Даша чувствовала себя здесь, она поднялась уходить, — хорошо еще, что мать и отец уехали с утра на дачу и дома никто не беспокоился. Но как раз с ухода началось то, чего она никогда не смогла забыть. Глеб и Илья пошли ее вдвоем провожать, и наступило второе действие этой волшебной пьесы, в которую она сегодня попала.
В коридоре из открытой двери кухни, где по-прежнему горел свет, на них опять длинно посмотрела соседка Глеба; сгоняя с рук мыльную пену, она выпрямилась и перегнулась назад, чтобы размять затекшую спину. Коломийцев, проходя мимо двери, задержался.
— Что вам пожелать, мамаша, спокойной ночи или доброго утра? — сказал он.
Женщина молча, все так же отчужденно и тяжело как бы пересчитала взглядом каждого: Дашу, Илью, Глеба.
— Кто она? — спросила на лестнице Даша. — Почему она ненавидит нас?
Глеб ответил с улыбкой в голосе:
— Это Надежда Петровна. Я тебе рассказывал... Она тоже жаловалась на меня.
На улице рассвело, но редкие звезды еще кое-где теплились в затуманенной вышине. Было безлюдно и тихо — истекал последний час короткого городского покоя. И собственные шаги — бойкий стук каблучков по асфальту — показались Даше слишком громкими. Было почти торжественно: спали целые улицы, спала Москва, спали в своих постелях миллионы людей, и миллионы снов витали за этими темными окнами, в этих примолкших этажах... Даша, обращаясь мысленно к Глебу, подумала:
«А за что нас ненавидеть? Чем я дурна или ты?.. Пусть всем будет хорошо и счастливо — мне, и тебе, и Илье, и этой женщине... Всем спокойной ночи и доброго утра, — всем, всем, всем!»
Она откинула голову и развела в стороны руки, выпуская, как птичью стаю на волю, на все четыре стороны, свои добрые желания.
Глеб, шедший сбоку, негромко заговорил, точно размышляя вслух, и она не сразу поняла, что он говорит стихами Маяковского:
— Пусть во что хотите жданья удлинятся — вижу ясно, ясно до галлюцинаций. До того, что кажется — вот только с этой рифмой развяжись, и вбежишь по строчке в изумительную жизнь. Мне ли спрашивать — да эта ли? Да та ли? Вижу, вижу ясно, до деталей. Воздух в воздух, будто камень в камень, недоступная для тленов и крошений, рассиявшись, высится веками мастерская человечьих воскрешений...
Глеб вдруг подался вперед и, обернувшись, встал перед Дашей и Ильей, возвысил голос:
Ваш тридцатый век обгонит стаиСердце разрывавших мелочей,Нынче недолюбленное наверстаемЗвездностью бесчисленных ночей.
Они двинулись дальше, и Глеб сказал очень убежденно:
— Все необыкновенно, все чудо... И это утро в Москве, и то, что мы идем все вместе... и этот голубой свет... и эти стихи. Никто не знает, что такое — стихи? Я тоже не знаю... Поэзия — это чудо или, вернее, постижение чуда. — Он обрадовался своей мысли. — Ей-богу, я, кажется, нашел: это постижение чуда жизни, что-то сверхчувственное. Поэзия должна занять место религии. Не наука, нет — поэзия.
Илья, чтобы лучше слышать, обошел Дашу сзади и зашагал рядом с Глебом.
— Стихи вроде как молитвы будем говорить? — спросил он без насмешки.
— Очень хорошие — да. Ну, например: «Выхожу один я на дорогу...» — ответил Глеб. — Это же молитва... Мне кажется, это можно читать перед смертью... перед последним вздохом. Я не знаю, как это было написано... как человек мог так написать?
— Михаил Юрьевич, — сказал Илья. — Как подумаешь, что не уберегли...
Все некоторое время шли молча, и только их шаги стучали в тишине — когда в лад, когда вразнобой. Метро еще не открылось, троллейбусы тоже не выползали еще, изредка проезжали машины с зелеными огоньками такси, но Даша не останавливала их. Было хорошо и легко идти вот так по безмолвным улицам, пересекать пустынные, хоть шаром покати, площади, читая стихи, никуда не спеша и разговаривая о больших и важных вещах. Даша совсем не чувствовала усталости — пронзительная ясность, казалось ей, царила в ее голове. И она так глубоко и верно, казалось, понимала Глеба, что его мысли, необычные и возвышенные, были как будто и ее мыслями.
В маленьком скверике, попавшемся на пути, они немного посидели на скамейке под старым, побелевшим от пуха тополем. Пух роем летал вокруг, опускаясь на дорожки, на гипсового белого младенца, обнимавшего белого дельфина в высохшей чаше фонтанчика.