20
В выходной день, выпавший на воскресенье, Федор Григорьевич Орлов вывел утром из гаража свой мотоцикл с коляской, вновь капитально им отремонтированный, покрашенный собственноручно в небесно-синий цвет и еще раз обретший способность двигаться. Прикрепив на раме чемоданчик с провизией, Орлов усадил в коляску жену, Татьяну Павловну, и покатил со двора, распугав ужасающими выхлопами голубей.
Накануне Орлов побывал у своего будущего начальника, на новом месте службы; встретили его без особенного радушия, а вернее, с плохо скрытой отчужденностью, — вероятно, там имелся свой кандидат на должность, доставшуюся ему, и уж, во всяком случае, его назначение представлялось там труднообъяснимым. Но, видимо, протекция Ногтева оказалась достаточно сильной, чтобы перебороть все затруднения. И на большой автобазе, куда Орлов приходил заместителем директора, ему подтвердили все условия, обещанные Андреем Христофоровичем: и размер оклада, и премиальные надбавки, и — что простиралось за пределы мечтаний — участок в дачном поселке министерства — совсем небольшой, с летней дачкой, но за почти символическую арендную плату. Помогло счастливое стечение обстоятельств: предшественник Орлова, от которого этот участок переходил к нему как бы по наследству, уезжал со всей семьей из Москвы, и дачка поступила в распоряжение Федора Григорьевича немедленно. На увольнение из таксомоторного парка ему дали две недели, а со своим участком он мог, сказали ему, познакомиться хотя бы и завтра — назвали улицу поселка, номер дачи. Федора Григорьевича даже смутило и забеспокоило это непривычное, невероятное везение: в обыкновенной человеческой жизни если нечто подобное и случалось, то не задаром, не за здорово живешь — так подсказывал ему весь его долгий житейский опыт. И Орлов, естественно, сопоставил свою удачу с тем предложением, что сделал ему некоторое время назад Ногтев: выступить свидетелем в суде против какого-то неведомого ему тунеядца. Вообще-то Федор Григорьевич не испытывал решительно никаких симпатий к этого сорта молодым людям — он нагляделся на них, особенно в ночные часы, поджидая пассажиров у подъездов ресторанов. Но и времени у него не было ходить по судам, да и не хотелось вмешиваться в дело, о котором он не имел собственного мнения. В конце концов, не все же молодые люди, вываливавшиеся в полночь из освещенных дверей «Метрополя» или «Балчуга», заслуживали наказания по суду... Теперь, конечно, многое менялось, — Федор Григорьевич после нового назначения почувствовал себя автоматически завербованным. И вернулся он домой из автобазы в противоречивом состоянии духа: выиграв дачный участок словно бы по лотерейному билету, он чувствовал себя так, точно выигрышный билет был ему тайным образом вручен заранее.
Но так или иначе, он вместе с дачей, то есть со свежим воздухом, с лесом, с речкой, с тишиной, выигрывал и то, что было всего дороже и важнее, — здоровье Тани. И значит, ничто уже не имело значения: ни холодность, с какою его встретили на новом месте, ни сознание, что он стал должником человека, у которого он меньше, чем у кого-либо, хотел бы состоять в должниках.
Вечером он позвонил Ногтеву, понимая, что обязан ему позвонить, и собственный голос, когда он заговорил, показался ему не своим, ненатурально приподнятым:
— Спасибо, Андрей Христофорович! Я уж и не знаю, как вас благодарить. Таня тоже благодарит, просит заходить.
Глаза его в эту минуту стали невидящими от душевного усилия.
— Ладно, сосчитаемся с тобой, — ответил, перейдя неожиданно на «ты», Ногтев.
Федор Григорьевич машинально отер лоб, покрывшийся испариной.
— Еще раз большое спасибо, — сказал он.
Вешая на рычажок трубку, он поймал на себе взгляд жены — удивленный, внимательный и словно бы соболезнующий. И он проговорил, пересиливая чувство унижения, невольно стремясь оправдаться перед нею:
— Андрей Христофорович дело делает — лодырей нельзя миловать. Не хочет парень работать — нечего с ним цацкаться. А потом он и сам, шалопай, благодарен будет.
...Сегодня Федор Григорьевич повез Таню поглядеть на дачку, которую они называли уже своей. Виктор не выразил желания сопровождать их и хотя бы на одно воскресенье оставить свои занятия, и Орловы отправились вдвоем. Поселок, куда они ехали, находился всего в двадцати пяти километрах от городской черты, что опять же очень устраивало Федора Григорьевича: на мотоцикле (как удачно получилось, что он не успел его продать!) он ежевечерне мог приезжать из города и привозить провизию, а главное — Таня не оставалась бы надолго одна.
Ведя машину, Орлов время от времени кидал взгляд вбок, на жену. Она покачивалась глубоко в коляске, укрытая плащиком, придерживая у шеи концы газовой косынки, вздувшейся над головой, как детский шарик. И, щурясь от встречного ветра и отворачиваясь, посматривала с ребячьим любопытством по сторонам.
Сама эта поездка была как будто внове ей — слишком уж давно не выезжала она так далеко. И масса неожиданного открывалась ей сегодня на этих по-воскресному пустоватых улицах — москвичи спозаранку спешили любыми способами выбраться куда-нибудь на природу. Она дивилась еще незнакомым ей уличным туннелям, в сумеречную прохладу которых стремительно ныряла в своей коляске, чтобы через несколько мгновений плавно вынестись на слепящий солнечный простор; новому летнему кафе, раскинувшему на площади полосатый кочевой шатер, новым магазинам, где она еще не побывала, огромному стеклянному кубу нового парикмахерского салона. И ее развлекали и пестрые толпы на остановках пригородных автобусов — мужчины в цветастых по-женски кофтах навыпуск и женщины в брюках, — и попутные открытые грузовики, переполненные поющей молодежью — экскурсантами, собравшимися в какой-нибудь подмосковный музей.
Федор Григорьевич, наклоняясь к жене, кричал:
— Не укачало тебя? Может, ехать потише?
Она отвечала благодарным взглядом. Конец шарфика выскальзывал из ее тонких, как у девочки, сухих, постаревших пальцев и флажком взметывался над головой; космочки волос разлетались, и бледное лицо становилось весело-испуганным.
Развернувшись на Ленинском проспекте, Федор Григорьевич выехал на Старо-Калужское шоссе. Шесть-семь лет назад здесь еще стояли по обеим сторонам бревенчатые, с мезонинчиками, с узорными наличниками на окошках, ветхие теремки подмосковной деревни; Орлов отлично ее помнил, — говорили, что тут селились по большей части вышедшие на покой официанты. Ныне от этого давнего их поселения уцелели лишь два-три опустевших домика, тонувшие в бурьяне, — деревянный, обреченный на скорое исчезновение арьергард, теснимый со всех сторон красной кирпичной кладкой и строительными траншеями, — Москва росла и раздвигалась. И только за аккуратной насыпью кольцевого шоссе открылось то свободное до горизонта, полное дивного июньского света пространство, что на языке горожан и называется «загородом».
— Чисто поле! — дошел до Федора Григорьевича сквозь треск мотора голос жены. — Чисто поле! — восклицала она и смеялась, полузакрыв глаза, подставив лицо дующему навстречу ветру.
И Федору Григорьевичу с надеждой подумалось, что уже сейчас, сию минуту началось выздоровление Тани — за что недорого было заплатить и унижением, и многим другим! «Чистый воздух» — это были два слова, обладавшие, по-видимому, волшебной силой врачевания, — так часто они повторялись докторами, пользовавшими Таню... «Увозите жену на свежий воздух, у нее кислородное голодание...» — несколько раз повторила Орлову старая, ученая женщина, профессор, которую он привез к Тане после недавнего тяжелого приступа, и как бы с укором посмотрела при этом на него. «Ах, как хочется на воздух!» — вырвалось как-то у самой Тани, хотя она никогда ни о чем не просила. И вот наконец-то бескрайний, неохватимый взглядом бездонный океан этого свежего воздуха опахнул их своим дыханием, и они чем дальше, тем глубже погружались в него.
Дорога стелилась длинными перекатами посреди низких зеленых холмов; синеватые елочки, посаженные стенкой вдоль шоссе, и молодые липки с их светлой, блестящей, как новенькие монетки, листвой симметрично, будто в танце, разбегались перед несущимся мотоциклом. Федор Григорьевич сам жадно, глубоко вздохнул и тут же закашлялся, захлебнувшись, — так сразу его легкие переполнились воздухом, крутым, как вода из родника. Здесь и вкус у воздуха был другой, отдававший запахами травы, земли, нежной лиственной горечью. А затем, откуда ни возьмись, повеяло сиренью — струйки ее сладковатого запаха становились все явственнее, все ощутимее. И когда за очередным перепадом дороги показалась деревня и мотоцикл домчал до околицы, этот запах объяснился: везде там, во дворах, в палисадниках, в узких проходах между заборов, цвела сирень — махровая: крупноцветная, грузная.