что нечто нас все же связывает.
Заговорил он вечером, заговорил сам с собой, с клешней, с травинкой— не знаю. Вроде бы язык был наш, не наш рачий, а наш сосудистый. Слова как будто знакомые и вместе чужие, под знакомой облаткой привычных звуков неведомая мне воля, которой зачем-то понадобилась уловка речи. Рачьи интонации отсутствовали, как и нам лишь присущие обороты, неповторимые слова и словечки, — до изъятия Старика мы ими пользовались. О содержании совсем коротко: его не было. Во всяком случае, ни тогда, ни впоследствии мне не удалось его уловить. Допускаю, что виноват был я, не способный воспринимать содержание новое, уразуметь эту смесь цитат из радиопередач, официальных сообщений, идиотских стишков и того же качества анекдотов, а также восклицаний, междометий и прочих необременительных для ума созвучий. Напрасно я ждал и чего-нибудь, так сказать, ненормативного, вроде «хера моржового». Вероятно, за сложность и чрезмерную метафоричность было отринуто и это, мне лично до сих пор дарившее благую весть о мире, холодном соленом просторе — вечной усладе хромых беглецов.
Всегда он был в одинаковом настроении, кажется, хорошем. Репетировал танец или целую танцевальную программу. Гулял, возвращался, ел, спал и уходил опять. Чтобы не ломать больше голову, я приучил себя к мысли, что тот уютной памяти Ракуша и этот рак — два различных существа, да, если отбросить всякую диалектическую чушь, так на самом деле и было. Однажды, прибирая его жилище, я подумал вот о чем: а что бы, интересно, я делал, кем прикидывался, если бы он пустился задавать вопросы, и не насчет жранья, спанья, погоды или истории танца (все это его тоже не интересовало), но вопросы иного рода, например, об аквариуме, его назначении, о том, что здесь делаем мы, кто жил до него… Сказать известную мне правду — породить вопросы новые. Ответить на новые — подтолкнуть к стене, загнать под камень или под камень уложить. Бывают ли другие маршруты, я не знал. Солгать — толкнуть туда же: не для того вопрошают, чтобы утешиться ложью, лгать всю жизнь у меня не хватит таланта, а ложь некоторая только удлинит путь. Значит, мне предстояло бы отвечать, а ему — познавать страх. И тотчас ножка моя заныла, и холод заклещил поясницу, и некто в высоких сапогах доставал неспешно свой мешок, чтобы. . На этот раз из холщового удушья мифа меня вызволила песня: мой пел. Он где-то славно подежурил, шел не задом, а передом, пел и еще бранился с ножками. — те еще могли пританцовывать, но идти уже не соглашались. В глазах помещался один вопрос: «Куда бы упасть?». Нет, ничего рачьего в нем не было. Моя драма, похоже, закрывалась. Я взвалил его на спину и поволок спать.
Как и следовало ожидать, у него завелись дружки. Скоро они появились в нашем углу. Крупные, чем-то они напоминали и рыб, и ежей, и угрей, и пиявок, и кого-то еще, доселе не встречавшегося мне ни в реке, пи в аквариуме, ни в снах. Вывелась новая порода существ — со дня основания сменилось, наверное, уже не одно поколение обитателей. Как и самого Мару (мне не довелось узнать, сам он назвался этим не рачьим именем или его так нарекли), сосуд, его, а значит, и их тайна, компанию абсолютно не волновали. Вероятно, это поколение уже и вовсе не имело понятия о других местах, где могли бы обитать и обитали живые существа, где обитали их предки. Эти уже не знали ностальгии — ею, всевозможными се формами был пронизан когда-то аквариум, мое сердце слышало ночами, как улетают куда-то бесчисленные печальные души. Речи, сообщения администрации не вызывали у Мариных дружков ни воодушевления, ни отчаяния, ни даже смеха. Быть может, это было связано и с их физиологическим устройством, и они обладали неизвестным мне органом — чувства, бесчувствия, не знаю, но необычность их ушей, точь-в-точь похожих на динамики наших радиотрансляторов, подтверждала эту версию. Однако собственные речи приводили их в гремучий восторг, восторг свободы, смело украденной. Особо радовались они анекдоту, всякий раз будто встречались с подлинным чудом и, крайне возбужденные, не зная, как быть с нахлынувшим вдохновением, лупили коралл, потом друг друга или пускались танцевать. Еще они пели песни — обычно по вечерам, довольно складно и не без сентиментальности. Еще гоняли какую-нибудь рыбеху покрупнее. Не в пример первопоселенцам, держались они вольно, совершенно не заботясь о стороннем взгляде, тем более, мнении. Но, понаблюдав за ними попристальнее, я заметил: они строго подчиняются команде, которая и координирует движение всей стаи, руководит свободой. Помню их смятение. Все было как обычно, но они не находили себе места, анекдота, песни, сновали нервно и хаотично, как кусочки корма, брошенные в воду и энергично размешанные. Кто-то попытался отколоться и независимо распластаться на дне, но не мог найти позы, бесился и вскоре опять примкнул к стае. Увидав крупную рыбину, проплывавшую неподалеку, они дали врассыпную, но чуть раньше мне удалось их пересчитать. На следующий раз все было иначе: воля, гогот, бравада и безоглядность. Развалившись на дне, они напоминали цветок с причудливыми живыми лепестками, прилегший отдохнуть хоровод, или то был какой-то символ их братства; тогда я их пересчитал еще раз. Так и есть, оставалось выяснить, кто же отсутствовал накануне. Тут произошел один эпизод., Они приготовились слушать анекдот и глядели на Мару, была его очередь рассказывать. Уж не знаю, что там сработало или не сработало у того в башке, откуда выползло, по каким лабиринтам пробралось, но я услыхал несколько старых-престарых слов, которые так много значили для Ракуши. Не помню, что именно залетело в анекдот, «достоинство», «справедливость» или «служение», но компанию охватила коллективная оторопь. Они не знали, что означают те слова, в выпученных глазах не было любопытства, а был страх, чистый животный страх. Заостренные головки, как и голова тотчас осекшегося Мары, мгновенно оборотились туда, где находился один из братьев, внешне ничем не примечательный, разве что его страх и его нетерпение были более собранными, гипнотическими, пробравшими чуть не до костей даже меня. Мара или сообразил, что совершил ужасное, нарушив заповедь их единства, или сам испугался смертельно выскочивших откуда ни возьмись слов; так или иначе, но он, опередив всех, выразил мордой, всем тельцем жутчайшее презрение к себе и к только что сказанному. Вероятно, он знал, как должен поступить, как отречься, чего в таких случаях ждал главарь. Тот повторил его мину, но несравненно чище, искуснее, показав оригинал, с которого Мара снял всего лишь неважнецкую