А также объясняет рассказанное Юнием загадочное происшествие с рубином, будто бы воспламенившемся у него в руках. Ай-ай-ай, любовь моя… Что же ты делаешь?! Этак не только я, и но другие могут догадаться, что ты замаскированный ментат! Разве дозволено играть в такие игры?.. Хм!
Возможно, ей дозволено. Риши, конечно, знают, что она — ментат… им ли не знать, если она обучалась в Мемноне?! все сходится… Ее обучили управлять мысленной силой, наносить ментальные удары… и даже падать!
Не случайно она упала на спину, ударила затылок, обычный человек на ее месте, по крайней мере, получил бы сотрясение мозга — она же невредима!.. О злые боги, ну зачем вы покарали меня любовью к такой невероятной женщине: ко всему прочему она еще и ментат, то есть, иначе, настоящая волшебница!».
Корнелий думал долго, а Андрей терпеливо ждал: ему казалось, горемычному, что покровитель размышляет, как бы его спасти, Андрея.
— Нет, ничего придумать не могу, — наконец признался Корнелий.
— Дело серьезное! Не обижайся на меня, юный слуга народа: если б София согласилась мне продать улики, я бы их выкупил за любые деньги. Но ей, увы, империалы не нужны, ей требуется власть!.. Поэтому нам следует смириться. Ты, друг мой, в некотором роде пострадал заслуженно: не нужно было вам, самоуверенным друзьям народа, по улицам глубокой ночью шастать! Однако я, — поспешил успокоить он Андрея, — сделаю все, от меня зависящее, чтобы София навсегда похоронила эти документы. Кто знает, вдруг на радостях по случаю назначения первым министром она окажет нам такую милость!
Избегая смотреть в глаза Корнелию, Андрей сказал:
— Не верится мне, ваша светлость, что вы отказываетесь от борьбы.
— Но у меня нет иного выхода, друг мой. Разумно отступить, когда мы слабы. Пойми, дружок, это еще не конец истории. Позволим ей сформировать правительство, пусть правит. Судя по тому, что мы знаем о Софии, править она будет, не считаясь ни с нами, сенаторами, ни с вами, делегатами, ни с денежной элитой. Ее все будут тихо ненавидеть, но, поскольку она удивительно талантливый политик, сбросить ее не так-то просто. Провижу я, нам, сенаторам, и вам, делегатам, придется договариваться… но мы договоримся, и когда-нибудь мы ее сбросим! И тогда… Ты вот что сделай, Андрей. Передай отцу, чтобы перед вторым голосованием, я имею в виду, перед голосованием по ее кандидатуре, он взял с нее княжеское слово похоронить улики на тебя. Она, конечно, не захочет клясться, но Кимон должен стоять, как скала, — и она отступит, ибо власть ей стократ дороже пресловутых улик! Тем самым мы отберем этот важный козырь у нее, она больше не сможет шантажировать Кимона…
— Позволить ненавистной властвовать над нами… как это стыдно! — прошептал Андрей. — Неужто нет другого выхода?
— Я его не вижу.
— А я вижу, — сквозь плотно сжатые зубы процедил плебей.
— Так открой его мне.
Андрей ответил не сразу, и голос его чуть дрожал от волнения, и начал он издалека.
— Вашей светлости известно, насколько самоуверенна эта женщина.
Навряд ли она отдала какие-нибудь указания на случай, если что-либо или кто-либо помешает ей воспользоваться уликами… А все мы под богами ходим. Мало ли какое неприятное событие может с каждым из нас внезапно приключиться…
— Погоди, погоди, расчетливый друг мой… Я правильно тебя понимаю?
— Да, — чуть слышно, но решительно вымолвил Андрей. — Поступим с ней так, как поступали с остальными… кто очень нам мешал. Если она умолкнет навсегда…
Андрей Интелик говорил и говорил, убеждая покровителя принять единственно разумное решение, но тот не слушал его… И если бы Андрей хотя бы раз глянул в глаза Корнелия, он бы ужаснулся перемене, происшедшей в них.
Сначала Корнелий просто не поверил, что этот жалкий, низкий, презренный человечишка на полном серьезе предлагает ему, князю Корнелию Марцеллину, убить Софию, — но потом, когда он это понял, страх и гнев смешали ему мысли.
Он не любил Софию так, как обыкновенный мужчина любит обыкновенную женщину. Он обожал, боготворил ее — каждую частицу ее совершенного тела, каждое достоинство и каждый порок ее насыщенной души, весь ее светящийся образ — страстью столь неистовой, что эта страсть порой пугала его самого. Но и напуганный, он упивался своей страстью; будь эта страсть чуть меньшей, он бы давно сошел с ума. Но страсть нечеловеческая эта превратилась для Корнелия в самодовлеющую силу; словно живая, она производила мысли и сохраняла разум, она порождала причудливую логику Корнелия, которую, естественно, не понимали окружающие, она упражняла его гибкий ум — упражняла и подчиняла себе все его недюжинные способности.
Шли годы, любовь Корнелия к Софии оставалась безмолвной, безответной, но самодовлеющая страсть искала и находила в этом свои преимущества. Он представлял себя Пигмалионом, влюбившимся в свое великое творение, — и верно, София, такая, какой она стала, в значительной мере была его творением. Он не давал ей отдыха своими беспрестанными интригами, он заставлял ее выкладываться, и, как неистовая страсть упражняла его ум, так, опосредованно, она упражняла и ее ум. Подобно Пигмалиону, Корнелий верил, что некогда наступит миг, прекрасная Галатея пробудится — и будет жить для него.
В иные мгновения коварная страсть столь сильно захватывала Корнелия, что он сходил с ума от желания немедленно овладеть Софией. В ответ Корнелий убеждал себя, что если он сорвется, поддастся низкому желанию, то это будет означать, что он такой, как все, ничем не лучше остальных мужчин… — а это, в свою очередь, будет означать, он недостоин женщины-богини. И он насиловал себя, смирял, терпел; так вырастала его воля, неколебимая, мощью подобная жестокой страсти. В нем точно уживались разные характеры: один был абсолютным циником, бесстрашным, неутомимым лицедеем мировой арены, готовым на любое преступление, готовым даже спать с родной дочерью, — другой жил далеко внутри, страдал, любил, пылал огнем неистовых желаний…
Он заставлял себя существовать в двух измерениях — и, когда это получалось, он чувствовал себя сверхчеловеком; любовь к Софии и страдания во имя этой любви возносили его в собственных глазах на немыслимую высоту.
все, что творил Корнелий, он подчинял своей любви. Но он не мог, как заурядный воздыхатель, бросить себя к ногам любимой женщины. Она бы этого не поняла, богиня. Нет, он обязан был, подобно мифическому герою, победить богиню — и так, и только так, заслужить права владеть ею.
Она сопротивлялась — и он боготворил ее такую. Иногда его посещали коварные мысли: а что случится, когда он наконец добьется своего? не потеряет ли интерес к объекту обожания? и не окажется ли богиня обычной женщиной? и она ли привлекает его? а может, сама борьба с ней?
Корнелий гнал коварные мысли и заставлял Софию выкладываться вновь и вновь… вновь и вновь она демонстрировала свое превосходство над окружающими, и это утешало его. Он верил в нее так, как не верил никто, даже ее собственные отец и мать. Он просто не сомневался в том, что женщина, которой дарит он свою любовь, обязана быть выше и сильнее всех. Он знал, что она обожает власть, и он обожал власть, но, в отличие от нее, в его представлении власть и София сливались в единое целое: обладание Софией означало власть, власть без обладания Софией не стоила ничего, такая власть не нужна была ему, более того, он перестал бы понимать себя, если бы удовлетворился властью без Софии.
Играючи он убирал соперников — или смотрел, как это делает она.
Он ощущал настолько мощное превосходство над соперниками, что вовсе не испытывал ревности. А когда она, ревность, все-таки непрошено проскальзывала в душу, Корнелий напоминал себя, что богу-герою негоже ревновать к ничтожнейшим из смертных. Он убеждал себя, что будет день, и София сама изберет его, так как на свете нет и не может быть других ее достойных; он, впрочем, иногда подталкивал ее себе навстречу…
Вновь и вновь он возвращался к мифу о Пелее и Фетиде, герое и богине, с той лишь разницей, что в его представлении София была не второстепенной богиней, как Фетида, — она стояла выше самой властительной Юноны; соответственно, себя Корнелий возвеличивал с Пелея до Геркулеса, — который, кстати, и вышел победителем в споре с Юноной.
Но мифический Пелей более себя прославил не собственными подвигами, не битвой с Фетидой, не знаменитой свадьбой, где впервые проявилось «яблоко раздора», нет, Пелей прославил себя сыном, великим Пелидом Ахиллесом, которого родила ему Фетида. И Корнелий, обосновывая сам для себя свою любовь к Софии, мечтал о сыне, который превзойдет отца и мать, станет величайшим героем-гением в истории, да, он грезил о сыне от Софии, этаком полубоге… точнее, он был согласен и на дочь, полубогиню, ибо был цивилизованным человеком и понимал, хотя бы на примере Софии, что женщина способна на великие подвиги в равной степени с мужчиной. Как и София, он был фаталистом и, как фаталист, он знал, что женщина, как и мужчина, сама творит свою судьбу в пределах, установленных богами. Тот факт, что София приходилась ему родной племянницей, вовсе не принимался им в расчет: в среде богов инцест являлся делом самоочевидным.