Я решительно открыл дверь. В палате был накуренный сумрак, и дым летал сизыми смерчами. Между койками на островке из тумбочек стояли трехлитровые банки с самогоном, две уже были пустые. На газету свалили мятые пирожки. Кочуев трясущимися руками нарезал хлеб и сало. Яковлев придерживал колченогую тумбочку, а Прасковьин бережно разливал самогон по стаканам.
Над всем этим пиршеством грозно царил Прищепин, он возвышался как монумент, и у его подножия сновали восточные чужаки. С порога я перехватил его острый взгляд, воткнувшийся в меня. Нечеловеческое опьянение висело на нем, как цепи, от этой чугунной тяжести он не двигался, а ворочался, медленный и громоздкий, обросший сырой земляной теменью.
Он с натугой поднял руку:
— Ты-ы-ы… блядь…
Прежде чем он закончил, вмешался Игорь-черноморец.
— Маэ-эстро, — с пьяной раскачкой произнес он, мне показалось, что хмель в его голосе наигран. — Давай сюда…
Прищепин запнулся, яростно полыхнул глазами, захрипел рваной слюной и медленно повернулся, как ржавый флюгер. В нем что-то тонко скрипнуло, мне почудилось, что над госпиталем и миром упал и покатился с цокающим звуком тяжелый шар, боднул и освободил какую-то пружину, визгнули тросы, качнулись, начиная вращение, огромные маховики и клыкастые шестеренки невидимого злого механизма.
— Хырр… — сипло выдохнул Прищепин. — Хырр… Мух-таррр! — мокрота неожиданно сложилась в имя.
В тот же миг азиат Мухтар, скользкий и увертливый, приблизился к нам и взял тетрадку, в которой я записывал Игорю песни и аккорды.
Он ткнул в страницу пальцем и залился песьим, как на луну, смехом:
— Ам! Ау-а-у-ау-ау-у-а-хах-хах! Слющ-щь, щто за хуйня! По нашему «ам» — это пизда. — Он уставился на меня. — Ти что, душара, когда эта «ам» на бюмажкэ написана, пизду играешь, да? Ау-у-а-хах-хах!
— Ау-а-у-ау-ау-у!!! — отозвался визгливым подголоском второй азиат, а за ним: «Ках! Ках! Ках! Ках!» — заклекотали кавказцы.
Азиат бросил тетрадь на койку, и Шапчук с поклоном поднес ему стакан…
— Хырр, хырр, хырр, — шелестел рваным горлом Прищепин. За окном фиолетово полыхнула молния, ливень когтисто застучал по стеклам, и грохочущим железным колесом покатился гром.
— Да, да, да, — дико бормотал Прищепин, исступленно глядя в черное никуда стены, словно он вел с кем-то разговор и во всем соглашался. Он чуть покачивался, казалось, никого не замечая.
Это непонятное поддакивание Невидимому нагнетало в палате жуткое звенящее состояние надрыва и безумия. Я видел, что все тайно наблюдают за Прищепиным, ловят каждый звук, примеряют на себя его опьянение и сами погружаются в бездну жуткого хмеля.
— Да! Да! Да! — перешел на крик Прищепин. Снова зарокотали громы, молнии хлестнули по глазам.
Прищепин будто рванул со стола скатерть, отозвавшуюся тысячью битых тарелок:
— Да у вас, блядь, сука, на хуй, вообще, блядь, хуй знает что!!! Кто «дух», кто «дед», не поймешь! Это ж блядь, ебаный, никакого уважения!!! — Голос его трубно окреп, и в нем заиграли будоражащие медные звоны. — Да вы, блядь, в моей роте вообще «дедами» бы не стали! «Дедушка» — это не полтора года службы, блядь! Не-ет!!! И опущенный два года служит! Это как, блядь, понимать?! Значит, пидар, блядь, тоже на дембель пойдет?! Так он — не «дедушка»!!! Или «дедушка»?! Скажи, блядь! Я спрашиваю! Да?! Или нет?! Хуя, блядь, он «дедушка»! Хуя!!! Он пидар, блядь! Вафел распроебаный, а не «дедушка»!!!
«Черпак» по фамилии Кобылин, лежащий справа, каким-то горючим шепотом вдруг начал посвящать меня в свои сердечные дела — мне показалось, что от страха.
— С такой хорошей женщиной недавно познакомился, — обморочно лепетал Кобылин. — Ей тридцать шесть, она с дочкой, без мужа, ну, с личика не так чтоб очень, но пизда у нее такая горячая, просто кипяток, а не пизда…
— А жид?!! Жид, блядь, я спрашиваю, кабзон, тоже на дембель пойдет?! Да?! Трах-тен-берг, блядь! Аронсон! Пархач, ебать его! Пойдет на дембель?!
Прищепин словно выплеснул из живота сноп длинных паучьих лап, и они присоединились к бесноватой жестикуляции. Дикие обрывистые слова вгоняли палату в состояние черного морока.
— Был один! Выебывался! Студент-вечерник! Пиздос душарский! Не слушал! Не уважал! Хорошо же, блядь! Привели в Красный уголок! Под Ленина! «Снимай, блядь, все! Не хочешь? Нет?!» На, по почкам, сука, на, душара, блядь! «Разделся, я сказал! Рви себе трусы под жопой! Под жопой рви, я сказал! Чтоб как юбка были! Не понял, блядь?!» По почкам ему — хуяк, хуяк! И порвал как миленький! «А теперь задирай и танцуй! Задирай и танцуй, блядь!!!» Так он танцует и задирает! Жопой, как шалава, крутит!
Прищепин своими заклинаниями вызвал в палату призраков. Раздробленные силуэты, футуристические ромбовидные фигуры заплясали на стенах, и Прищепин, как шаман, вступил с ними в схватку. Лицо его раздирал на части мимический тик, конвульсии сотрясали тело.
— «А теперь пой, сука!» Он: «То березка, то рябина!» — чмошник этот! — «Забыл слова!» — говорит. Прямой ему в печень: хуяк! О-о-о, блядь — он скорчился! «Вспоминай, говно!» Хуяк! «Не помнишь?! Не помнишь, блядь?! А если так?!» Хуяк! «Не помнишь! Не закрываться, блядь! Хуже будет! Салабон ебаный! Вспомнил?!» Не помнит, мать его еб! «Будешь слушаться?!» «Да-а-а!» — ноет, сука душарская! «Будешь слушаться?!» — «Да-а-а! Не бей, „де-е-душка“!»
— И добрая такая, — завывал плачущим шепотом Кобылий, — и ласковая. Если бы ей лет двадцать пять было, я б женился, а ей тридцать шесть, и она с личика не так чтобы очень, но пизда горячая…
— «Становись раком! Раком, блядь, сказал!» Хуяк по почкам, хуяк! «Еще надо?! Нет?!» Визжит, блядь, дергается! Хуяк, еще по почкам! «Не мешай!» И давай пялить его в жопу! На,! Он как баба: «А-а-а-а!» Скулит, блядь! На, на! Все! Фу, блядь, у него из жопы кровища! «Подмойся, душара, раз не пидарас!»
Прищепин сновал голосом, как иглой, сшивая всех в один трепещущий лоскут сладострастия. Я сам чувствовал дикое возбуждение, но из последних сил пытался увязать его с охранительной речью Кобылина:
— Как ни приду, накормит вначале, рюмку нальет, а потом я драть ее начинаю, в прошлый раз три палки кинул, пизда — кипяток… — дышал он мне в ухо, обмирая от ужаса.
Только я и Кобылин, благодаря его жарким молитвам, оказались не вовлеченными в эту чудовищную мистерию. Остальных голос Прищепина уволок за собой в мрачную пропасть содома и мужеложства.
— Другой еще был, Максимка себе такой! В очках! Гнида чмошная! «Ты на кого стучать, падла, вздумал?! А?! Не слышу, блядь! Сука, жаловаться он пошел! Петушара, блядь! Не петушара?! А кому полотенцем обдроченным по ебалу дали?! А, блядь?! Ночью кому по ебалу?! Молофьей, блядь, по губам?! Что, сука?! Ты — вафел, вот кто ты! Не вафел?!» К батарее привязали, в носок песочку насыпали, и по ребрам хуяк, хуяк. «Больно, сука, да?!» «Бо-о-льно!» — говорит. «Рот открывай, мудила, „дедушка“ вафлить будет! Разожми зубы, пидар! Зубы, я сказал! Хуже будет! Нет?! Не хочешь?! Пацаны, быстро сюда мне домино!» Доминошину ему в зубы, и миской ка-а-к — хуяк! Зубы передние, хрусть, повылетали! «Все, блядь, понял?! Будешь хорошо сосать, назначим старшим вафелом в роте! Или сдохнешь! Сдохнешь, пидарас!!!» И, блядь, сразу «дедушке» уважение! И почет, блядь! «Срать хочу!» Два чмошника на руках в сортир несут! «Сосать, блядь!» И вафел Максимка тут же — чмок, чмок с проглотом! Только так, блядь!!! Только так!!!
Настенные фигуры уже сошли со стен в палату, ставшую от этого неправдоподобно людной. За окнами грохотало.
— Шапка! Соси «дедушке» хуй!!! — затрясся в крике Прищепин.
Сгорбленный Шапчук отозвался крупной животной дрожью. Скрипнули койки, и серые ромбовидные фантомы бросились на Шапчука. Он жалобно заверещал. Тени вперемежку с людьми окружили его, распяли, впились в бока, как псы. Сломленный их тяжестью, он рухнул на колени.
Азиат Мухтар стоял за спиной Шапчука и, загнав указательные пальцы за щеки Шапчуку, точно крючьями растягивал ему рот в дикую смеющуюся маску.
— Будищь кусать, убью нахх!!! — визжал Мухтар.
Тени посторонились, уступая дорогу Прищепину. Он шел, величаво стягивая штаны. Шапчук беспамятно заколотился.
Чавкающий стыдный звук воткнулся в рот Шапчука. Я видел, как несколько раз, точно флюсом, ему вздуло щеку. Прищепин после десятка тычков обернулся к палате и ут-робно проревел: — ВАФЛИ-И-И «ДУХОВ»!!! — и молнии за окном хлестнули голубыми плетьми.
И после тех слов побежали из палаты, с грохотом опрокинув тумбочки, Прасковьин и Яковлев, пронзительно заголосил и бросился вон Кочуев, даже Шапчук, на миг освободившийся от липкого жала в горле, кинулся вслед за ними, на ходу отирая свой униженный рот.
Из меня точно выдернули потрох, мелькнувший перед глазами прожитой жизнью. Я готов был рвануть в дверной проем, бежать, не видя дороги, но раньше этого Игорь-черноморец успел шепнуть: «Сиди… не шевелись», — и сжал мое плечо.