— Где ты теперь служишь, Антоша, особого значения не имеет, — заметил он назидательно. — Главное, что посвящение идет своим чередом. И второй круг на своем лбу ты будешь носить по праву. Я горжусь тобой, парень!
Голубой Карлик стоял перед чиновником, как почтительный ученик перед учителем, слушал его и исподтишка косился на Кики Морову, продолжавшую усмехаться. В этой сцене заключалось что-то округлое, завершенное, был конец, помеченный твердо выставленным на лбу артиста знаком, но если эксцентричная лихорадочность исполнителей в целом соответствовала законам искомого жанра, то общий смысл все же ускользал от разумения публики, и она не знала, смеяться ли, и смеялась не слишком уверенно.
Московский гость и Коптевы в этот вечер тоже находились в «Гладком брюхе», решив посмотреть представление, слухи о котором будоражили весь город. Макаронов, пользуясь ажиотажем вокруг выступления борцов, взвинтил цены, в частности, поднял плату за вход, так что эти небогатые люди совершали своего рода двойной подвиг, ибо платили за просмотр заведомо неприемлемого для них зрелища. После входных расходов они решились уже только на приобретение по коктейлю на брата и апельсинного сока для Веры.
Виктор был, как всегда, невыносим, но при нынешнем мироустройстве, которое заслуживало лишь сожаления и критики, его постоянное брюзжание имело, безусловно, характер своеобразной нравственной отдушины. Он с самого начала представления сидел как на иголках, а когда дошло до мало понятной для непосвященных истории с печатью, не выдержал, поднялся со стула и направился к месту происшествия. Он шел между столиками, резко и звонко ударял в ладоши и после каждого хлопка восклицал:
— Прошу минуточку внимания!
Григорий Чудов предположил:
— Устроит скандал.
— Просто выскажет свое мнение, — ответила Вера с легкой улыбкой.
Она свободно терпела со стороны гостя насмешливые замечания в адрес ее брата, но отметала всякие несуразные, с ее точки зрения, преувеличения, терпеливо и поучительно исправляя допущенные им перегибы. Григорию нравилась эта ее трезвость, и он часто провоцировал Веру намеренным искажением действительного положения вещей, а затем сидел и наслаждался непринужденным тоном, которым она выговаривала ему. Вера догадывалась о затеянной им игре и не без охоты разыгрывала роль красивой женщины, чей прелестный ротик исторгает упреки и наставления.
Виктор устремил скорбный взгляд на артистов и поднял руку, привлекая их внимание и показывая, что обращается именно к ним.
— И это вы называете искусством? — сказал он. — У вас осталась еще совесть? Вам ведом стыд? Как можно доходить до подобной профанации? Я знаю, вы называете это искусством. А завтра вы скажете, что никакого другого искусства, кроме вот этого, и не существует. А если и существуют какие-то еще там крохи, остатки былой роскоши, так их надо поскорее вымести из нашей избы за ненадобностью. Вот что вы скажете завтра. И послезавтра все, как один, будут смеяться над вашими шутками, называть вас гениями и думать, что никогда еще так не расцветало искусство и не пользовалось такой популярностью у масс…
— Мы всего лишь зарабатываем деньги, — перебил раздраженно Красный Гигант. — Не надо передергивать, мы и не думаем покушаться на ваше искусство…
Обличитель взял иронический тон:
— Да-да, нечто подобное мне и пришло в голову, я вдруг подумал: нет, они не покушаются на искусство. Тогда я удивился и спросил себя: что же они делают на этой сцене, почему кривляются, в чем смысл их трюков? И тут меня стало ужасно клонить в сон, черт возьми, так клонить, что моя голова уже почти свесилась на грудь! Меня спасла лишь догадка, что дело отнюдь не во мне, а в том, что некие чудовища хотят усыпить меня, мою бдительность, мой разум и через мой сон явиться в мир, проявиться в нашей действительности. Неплохо задумано, согласитесь! Но я не из тех, кого легко одурачить и использовать в каких-то там непотребных целях, я еще ни одной твари, насколько пронырлива и хитроумна она ни была, не послужил каналом для проникновения… не выйдет! разносчиком заразы не был и не буду! Если Богу и угодно было создать всякую нежить и нечисть, то меня он вовсе не помыслил как того, кто будет содействовать ее размножению. И я сказал себе в своем разуме: ты не спишь и не уснешь, но в данном случае борьба со сном напрасна, ибо уроды и монстры уже здесь, вон они пляшут и дергаются на сцене, и не по твоей вине они смогли прорваться сюда, а тебе, может быть, и в самом деле лучше было бы уснуть, чем видеть такое… И моя голова снова начала свешиваться на грудь…
Петя Чур как будто даже и заслушался аллегорией Виктора, слишком подробно и кропотливо созидаемой. Он сочувственно кивал и причмокивал губами.
— Да, как это верно! — вставлял он. — Как это точно подмечено!
— Ах так?! — вдруг едва ли не закричал Виктор. — Вы зарабатываете деньги? Почему же вы не займетесь чем-то более полезным? Вы раньше морочили людям голову своей политической демагогией, а теперь… посмотрите, как тут все взаимосвязано, вы были партийным комедиантом, дражайший наш Красный Гигант, но мечтали, что напьетесь крови, как только возьмете трон и организуете свою диктатуру, а когда вас отстранили от дел, так заделались настоящим шутом, но воображаете, будто творите искусство…
— К черту ваше искусство! — взревел Красный Гигант. — И почему вы все только обо мне… а этот?
Он ткнул пальцем в Голубого Карлика, который переминался с ноги на ноги и взглядывал то на Кики Морову, то на Виктора, впрочем, на последнего с таким видом, будто, не имея возможности расслышать его слова, пытался угадать их смысл по шевелению его губ. И в самом деле, у этих типично «лишних людей», к которым принадлежал Виктор, людей, читавших обществу бесконечные нотации, всегда во всех беловодских неурядицах был повинен Леонид Егорович, а Антон Петрович проходил разве что под легким подозрением. С другой стороны, уж кого бы, но Антона Петровича никак не обвинишь в жажде крови. В свете этого особенно странно, до непостижимости, выглядело то обстоятельство, что эти двое нашли себя в монолитном, янусовом действе, которое к тому же выдавали за безопасную безделицу, вопреки утверждению «лишних», что они-де покушаются на высокое искусство и губят его. Как бы осознав остроту ситуации и некоторую несправедливость обвинений, обрушивающихся на Красного Гиганта и почти не затрагивающих его, Голубой Карлик печально и виновато улыбнулся. Макаронов же не мог допустить нападок на его детище. Он стерпел насилие чиновников мэрии, совершенное над Голубым Карликом, но вмешательство в жизнь «Гладкого брюха» со стороны какого-то посетителя, человека толпы, болтуна с языком без костей, вывело его из себя, и он сделал знак вышибалам.
Был в этот вечер среди посетителей еще один потенциальный смутьян, взрывоопасный субъект — Питирим Николаевич. Он не спускал увлажнившихся от чувств глаз с Шишигина, который молча и насмешливо наблюдал за происходящим. Мысли об этом человеке почти свели Греховникова с ума, и вслед за здравым суждением, что дальше так продолжаться не может, приходило неумение что-либо предпринять, но очень сильно сдобренное подсознательной готовностью в любой момент вскочить и выкинуть какой угодно, самый невероятный номер.
По-прежнему мучила Питирима Николаевича невозможность рассказать Руслану о случившемся в писательском ресторане, но теперь его более всего пугала мысль, что тот узнает правду из других источников. Изумленный мальчик потребует подробностей, а это значит, что он, Питирим Николаевич, должен будет рассказать, как Шишигин приблизился, каким взглядом смотрел на него, как медленно приседал и как наконец издал непотребный звук, — возможно ли? нет, трижды, тысячу раз нет, он никогда не посмеет рассказать Руслану об этом!
И что же выходило? А вот что. Прогуливаются Питирим Николаевич и его ученик по вечернему Беловодску как по Ликею, и учитель начинает очередной урок: дружок, вселенная бесконечна. Да неужто? — восклицает пораженный юноша. — Как это может быть, учитель? Неужели это значит, что куда бы мы ни пошли, ни к какому концу не придем? Выйдя из пункта А. никакого пункта Б. не достигнем? Учитель усмехается на это дремучее невежество несостоявшегося студента. Сейчас он просветит своего приемного сына, разложит бесконечность так, что тот увидит ее прямо как на ладони. Но едва учитель направляет фонарик просвещения во тьму незнания ученика, как его пронзает мысль: да ведь ложь! все ложь! я лгу! что бы я ни сказал об этой проклятой бесконечности, все будет ложью, пока мой мальчик не знает, что Шишигин перднул мне фактически под нос!
И так было со всем. И с философией Платона, и с революцией Коперника, и с бесчеловечностью Гегеля. За что бы ни брался Питирим Николаевич, все рушилось в его руках. В воздухе летали обломки платоновских идей, и спасение от них бедный учитель находил в какой-то крысиной щели гегелевского учения. Он дошел до невероятной узости, до необходимости думать исключительно о Шишигине, а ни сам Шишигин, ни его творчество не представляли собой нечто такое, о чем можно много и разнообразно думать. Какая уж тут бесконечность!