Эрик как-то глупо улыбнулся. Тио остался серьезным. Меня охватила досада, как бывает всегда, когда я сталкиваюсь с такой вот верой в чудо. Потом явился соблазн: этой женщине повезло. Мы, для кого бог умер, — мы действительно умираем, мы действительно навеки теряем жен и детей, и для них мы тоже навсегда потеряны. Сознание этого придает им особую ценность, но я никогда не ломал себе голову над такими вещами. Не потому ли, считая любовь слишком кратковременной, мы осмеливаемся меньше верить в нее? Старая дама подымается и уходит. Тио идет вслед за ней. Эрик бурчит:
— Ну и развеселила, да еще на свадьбе!
Я не слушаю его. Я думаю над тем, каков же он был, ее муж, раз у него такая вдова. Потом медленно иду в буфет, где детишки уничтожают последние тарталетки.
Половина девятого. Разъезд начинается, как всегда, с опозданием. Два семейства делятся на подсемьи, каждая переходит в подвижную «семейную клеточку» (автомобиль), чтоб прибыть в неподвижную «семейную клеточку» — дом. Первым отбыл «мерседес», в нем отправили на вокзал молодоженов вместе с мамулей, чтобы она проводила свою Арлетт до перрона, до вагона, в купе, до ее места в правом углу у зеркала, лицом по ходу движения поезда. Сияние на лице моей тещи вдруг померкло: все кончено, есть у нее, правда, еще одна дочь на выданье, но на улице Лис никого больше не осталось. Я уже раз двадцать слышал, как она убежденно говорила и мне, и Мариэтт, и Габ: «Когда мы останемся одни, мы сможем наконец отдохнуть…» Вот и настал для нее отдых, но он ей тяжелей, чем усталость. И в надвигающихся на нее годах великой заброшенности и одиночества муж, который находится рядом и которого надо поить липовым чаем, займет в ее жизни больше места, несмотря на страстную привязанность к внукам.
Мы возвращаемся домой. Ианн сидит на коленях у матери. Остальные дети сзади. Улица будет смотреть, как вылезают из машины во всем великолепии мои чада и домочадцы: девчушки, цветущие, как персик, мальчики в бархатных штанишках, жена с чудесной прической, сбрызнутой лаком, плавно выступает в ярко-синем платье, на груди у нее, как сияние небесной лазури, колье из бирюзы — только мы с ней знаем, что бирюза-то фальшивая. За дверью все это будет мигом сброшено, разглажено, повешено на плечики в футляр из пластика с застежкой «молния», внутри этого футляра полно таблеток парадихлоробензина, гибельного для моли. Ужинать мы не станем: хватит обеденной поживы. В домашнем костюме я захожу в свой кабинет, где меня ждет не распечатанная еще почта и залежавшиеся судейские документы.
Просматриваю их. Делаю заметки. Но работа не клеится. Не могу сосредоточиться. Хотелось бы… Чего же мне на самом деле хотелось бы? Чтоб было мне лет на пятнадцать меньше. Начать с нуля, пойти по этой же дороге, да, по этой же, но действовать иначе. Позевываю. Я не сонный, просто желудок перегружен, в животе все смешалось и бурчит. Кто-то из детей поет — это Ианн терзает песенку-считалку. Начать с нуля — ну что за глупость! Тогда не было бы вот этих, которые возятся там, в туалете, спускают воду, а потом в детской, голые и худенькие, с выступающими лопатками, проскальзывают в полосатые ситцевые пижамки. Их бы не было, а она была бы все той же, та, которая их укладывает, подтыкает под спину одеяло; та, которая родила их тебе; та самая, что родилась в семье Гимаршей, но обладает невероятной привилегией продолжать род Бретодо. Что же ты думал? Чего ты хотел? Страсть не в твоем характере. Эти пресловутые крупные удачи редко кому выпадают на долю: недаром о них столько говорят. Ничто не бывает полностью таким, каким могло бы быть, «Почему никогда не находишь того, о чем мог бы сказать: вот оно?» — спрашивает Вирджиния Вульф.[32] Потому что этого не существует.
Цель, которой не удалось достигнуть, проблема, которую не удалось разрешить, надежда, от которой пришлось отказаться! Давай перечисляй! Упражняйся в красноречии. Но ты не одинок. Знаешь ли ты, что значит быть одиноким? Некогда говаривали: брак — это как осажденная крепость; те, кто внутри, хотели бы из нее выбраться; те, кто снаружи, хотели бы ворваться в нее. Разве непонятно, почему редко встречаются люди, желающие навсегда остаться холостяками? Ну конечно, бывают браки более удачные, чем твой. Но есть и куда менее удачные, где каждая сторона только и ждет возможности уложить в гроб своего партнера, и тогда тот, кто выжил, стремится поскорее прибрать к рукам наследство. Вы, конечно, никогда не молили о том, чтоб умереть в один день, как Филемон и Бавкида. Но как и они, как и все живущие, вы обратитесь в деревья. В генеалогическое древо. Итак, вы будете вместе — спать рядом стоя, как спят деревья, и так до скончания века. Как хотите, но это не пустяк.
Но вот чьи-то туфли без задников постукивают по лестничным ступеням. Дверь распахивается. А я ведь сто раз говорил, что надо сперва постучаться.
— Все уже в постели, — говорит Мариэтт. — Пришлось закрыть ставни — слишком светло. Если летом не закрывать, то они лягут не раньше десяти вечера. Прими свое лекарство — ортогастрин. Нет уж, — пожалуйста, не возражай.
И без всякого перехода (она ведь за тем и пришла) спрашивает:
— Ну, как тебе показалось, все прошло удачно, правда? Мама сказала мне: для вас-то я не могла устроить такой тарарам. Ну и пусть. Я вспоминала себя.
Я молчу, и вдруг она, обретя частицу прежнего милого задора, бросает мне:
— Да ты и сам такой. Лицо каменное, а за камнем — пламя!
Боязнь показаться размазней часто мешает мне проявить нежность. Мужчина всегда готов лишить поэтичности лирические воспоминания, если женщина хочет их приукрасить. Наша свадьба, помнится, была такой же, как и у Арлетт, но разрядом ниже. Я прижал к себе жену, в таких случаях каждая пуговица как кнопка электропроводки: нажмешь — и ток побежит по проводам, электромагнит заработает. Но мы выключим его.
— Ладно, дай мне таблетку.
Она выходит. Уткнув нос в свои бумаги, я снова продолжаю философствовать. Как свойственно сорокалетним, расплывчато и туманно. Думаю о том, что семья была бы другой, если б не надо было двадцать лет потратить на то, чтобы Никола стал человеком. Думаю о том, что наука о браке, создающем наилучшую среду для такого длительного труда, находится еще в зачаточном состоянии, что браку, как и хлебу, уготована печальная участь: они для всех необходимы, все к ним тянутся, но и тот и другой быстро теряют свежесть, черствеют и начинают отдавать затхлостью. Еще думаю о том, что в браке быстро исчезают те чувства, которые привели к нему супругов, а если это сохраняется, то тонет во многом другом. И слабость и сила этого странного состояния в том, что стимулы его беспрестанно меняются, что мы должны волей-неволей переходить от новизны к привычке, от желания к нежности, от риска к бремени, от выбора к долгу, от случайности к неизбежности. Я размышляю: та, что сейчас спустилась вниз, только ночью покорна мне, а днем — наоборот. В этом нет сомнений, я жил и остаюсь жить в бабьем царстве. И почти все мужчины в таком положении. «Роль могучих силачей из грота Кро-Маньон[33] в эпоху цивилизованного общества потускнела», — говорит дядя Тио, тыкая пальцем в Эрика, которым помыкает Габриэль. Мариэтт мной не помыкает, ей достаточно только заикнуться… Опять постукивают ее домашние туфли. У нее в руках стакан, в нем плещется вода, и Мариэтт говорит:
— Держи, пей.
Король пьет. Его корона с золочеными лилиями, но она из картона. Может, он ее и наденет на святках, если найдет боб, запеченный в сдобную булку. Все остальное время король живет покорным подданным, по указке меняет рубашку, глотает безотказно таблетки, которые жена ему протягивает, и все же он весьма почтителен с королевой. Абель, что ты сделал с Каином, который мог бы научить тебя насильственным действиям? Я смеюсь. Мариэтт тоже улыбается, даже не зная, в чем дело. И слава богу: хоть раз в жизни она откликается, как эхо. С ее губ слетают три словечка, нежные и собственнические: